Вход / Регистрация
Жизненное кредо:
Человечность и компетентность

Журнал «Социум» №7(19) 1992 год

Открыть PDF

К свету порыв не сильней ли в темнейшие лета?

Согласие разногласного в «общем хоре жизни», или Нечто о риторике

«У нас нет Акрополя... Зато каждое слово словаря Даля есть орешек акрополя, маленький кремль, крылатая крепость номинализма, оснащённая эллинским духом на неутомимую борьбу с бесформенной стихией, небытием, отовсюду угрожающим нашей истории... Для России – отпадением от истории, отлучением от царства исторической необходимости и преемственности... – было бы отпадение от языка. «Онемение» двух-трёх поколений могло бы привести Россию к исторической смерти».

Так более полувека назад писал Осип Мандельштам (Сборник «Слово и культура»). В воспроизведённых здесь суждениях поэта есть всё: и констатация изначальных эллинских достоинств нашего слова, и своего рода установка на противостояние его возможной коррозии, и некое, увы, во многом сбывшееся пророчество последствий «отпадения от языка».

Да, во многом сбывшееся. А ведь в досоцоктябрьской России слово, ценности родной речи, риторическое искусство пребывали в высокой чести. Их «высочества» правили общественной жизнью, будучи сами первоначалами её.

Они не форсировали жизнь в отличие от ора «Даёшь социализм!» со всем, что в этом социализме будет «невиданно нового». И были правы – ведь чем больше «невиданное» набирало силу, тем всё более кричащим становилось невиданное в своей массовости онемение.

От тогдашнего звонкого «Мы – не рабы!» торился путь к сегодняшнему надрывно-приглушённому «Так кто же мы?».

Вопрос никак не риторический. Вопрос именно риторический. И он ни в коей мере не решаем без обращения к риторической культуре – основе людского слововоздействия и словопонимания, как ничто другое выстраивающих нормальное общежитие, общее житие.

Разговор о риторике, во многом не случайно забытом у нас предмете, и поведёт филолог Анна Михальская. Любопытствующую сторону беседы будет представлять главный редактор «Социума» Александр Золотарёв.

А. З. «Да подите вы с вашими риторикой и культурой, – пробурчит немалый числом резонёр, – в стране есть-пить не хватает! Так, может, сначала накормиться?».

И вот поди растолкуй ему, что проблемы метафизические (или, так сказать, «послесъестного» характера) важно решать, в принципе, не после насыщения, а до него. По крайней мере – параллельно с хлопотами чисто материальными, то есть насчёт «поесть». Чтобы... чтобы не съесть друг друга. Или – что практически одно и то же – не «карабахнуться». Употребляю это слово без тени ёрничества, с естественной горечью и желанием «ущипнуть» и себя и других – попытаться отвадить от страшного привыкания к страшному.

А. М. Да, толковать о приоритетности метафизических вещей сегодня весьма непросто. Однако объективности ради замечу, что это было не просто во все времена, начиная от времён самых древних, и не только в наших пределах, в нашей стране. «Карабахались», как вы выразились, сплошь и рядом, но ведь находили же выход из самых разных, в том числе трагичнейших положений. Находили, и не так уж редко, именно словом, через слово.

Рискую вслед за вами ещё раз раздражить всяческих заземлённых резонёров, но не удержусь от ссылки на античный образец разрешающей силы слова, «согласующего разногласное». Этот образец дан в «Илиаде» Гомера. Речь идёт о высочайшем статусе гармонизирующего диалога, об умиротворяющем характере общения гомеровских антагонистов. Старец Приам, отец Гектора (поверженного Ахиллесом, который поклялся отомстить Приамову сыну за своего друга Патрокла и оставить труп Гектора без погребения) приходит к нему – врагу, убийце наследника – с просьбой выдать тело. Что же происходит дальше? Старец и герой вступают в беседу и... торжествует благородная классически чистая гармония, примиряющая, казалось бы, непримиримое. Всё, сказанное в диалоге, помогает увидеть друг друга другими глазами:

Долго Приам Дарданид удивлялся царю Ахиллесу,

Виду его и величеству: Бога, казалось, он видит.

Царь Ахиллес удивлялся равно Дарданиду Приаму,

Смотря на образ почтенный и слушая старцевы речи.

Оба они наслаждались, один на другого взирая...

Ясно, что это – некая абсолютизация человеческих отношений. Однако возможно ли хоть некоторое приближение к такой высоты отношениям среди людей современного мира? Не только в нашем отечестве, но прежде всего в нём. В связи с нынешними особенностями нашей жизни нас это, естественно, по-особому и интересует.

А. З. Очевидно, «согласованию разногласного», предполагающему высокий уровень цивилизованности, должна предшествовать отработка обычного, «проходного» уровня людского общения, то есть приличного риторического оснащения. Для этого по меньшей мере необходимо определить, что и почему разногласно и чем и как разногласное согласовывать, чтобы, говоря вроде бы на одном языке, быть уверенными, что толкуем об одном и том же.

А. М. Да, однако этот так называемый проходной уровень невозможен без знакомства с речевым идеалом и присущими ему характерными особенностями, без выяснения меры его утраченности, объёма «восстановительных работ». Наконец, без определения, в какой степени он может быть вновь воспринят сегодня.

Все эти вопросы требуют обоснованных и серьёзных ответов. Поиски их приведут нас не только в область лингвистики, но прежде всего – к истокам становления отечественной культуры: к уже пунктирно обозначенной античности, раннему христианству, реализованной европейской мысли, памятникам древнерусской литературы и искусства. Искать ответы нужно и в трудах русских философов, особенно тех, кто только в последние годы приходит к читателю. Чтобы иметь практическое применение, современная русская риторика должна получить не только лингвистическое, но также этико-эстетическое и культурологическое обоснование. Всего этого «проходной» уровень общения может «убояться». Однако иначе нельзя.

Демосфеня "левой" руки

Демосфеня «левой» руки

А. З. Вы сказали «современная русская риторика», как если бы она пронесла себя через последние семьдесят лет советской действительности, существовала и продолжает существовать по сию посткоммунистическую пору. Может быть, имеется в виду воссоздаваемая «старорежимная» риторика? Или всё же что-то было наработано в недрах наших «мыслительных» учреждений, разумеется, «самых передовых»?

А. М. Как вам сказать. Неофициально и локально кое-что делалось. Официально же и широко – почти ничего, на круг – крохи. И создание теории оптимизации речевого общения, например, и разработка частных риторик для постановки эффективной речевой коммуникации в разных, в том числе специфических сферах человеческой деятельности, и многое другое было провозглашено у нас, однако осталось лишь декларациями отечественной филологии.

А. З. Она ничего и не могла в стране «монологической» культуры, если пользоваться терминологией филологического цеха.

А. М. Да, вы правы. У нас с речевой культурой всё было до одури ясно: только одно лицо обладало «правом на речь», будучи единственным говорящим. Прочие оставались лишь пассивным сообществом слушающих, наделённых исключительно правом повторять сказанное – цитировать, цитировать, цитировать... Понятно, что акт коммуникации при этом не мог не приобретать некий вырожденный характер. Общение лишь изображалось, симулировалось. Жёстко и открыто представленная иерархия «права на речь», разумеется, полностью отражала иерархию власти. Отсюда – ранжирование цитат, соответствующее статусу персональных «источников». Какая уж там риторика! Это – скорее её отрицание, причём отрицание принципиально обозначенное. Ничего не было опаснее слова, произнесённого вне цитаты, «от себя»... Вряд ли стоит продолжать об этом – всё и так слишком знакомо.

А. З. Безусловно. Однако что же сегодня – после коммунистов-тоталитаристов- кратократистов и прочая?

А. М. А ничего хорошего... Строгой системе монолога вроде бы было «приказано» рушиться. «Приказано» по слову, донёсшемуся семь лет назад сверху, от первого госпартлица, то есть единственно говорящего. Утверждён «плюрализм». Но, увы, отнюдь не меняется монологический речевой образец. Могут сказать, мол, сразу не получается и всякое такое, но это не тот разговор. Во всяком случае, он мало что даёт, мало что проясняет. Как от зеркала тролля, осколки, дробясь и разлетаясь, лишь воспроизводят прежнюю монологичность: да, звучат разные мнения, они открыто выражаются, но каждое замкнуто в себе, принципиально завершено... Диалог, развитие в диалоге пока невозможны. Каждое слово закрыто для других голосов, отторгает их и отталкивает, каждое – агрессивно, крикливо, полагает себя самодостаточным. Каждое – монолог, звучащий не вместе с другими, но одновременно. Ничего даже сколько-нибудь близкого к «гармонии хора». Всё больше хаос и разноголосица брани.

Феня руки правой

Феня руки правой

А. З. Очевидно, всего лишь одним, но отнюдь не единственным примером, иллюстрирующим всё это, может быть назван российский парламент, как своего рода культурно-речевой сколок со страны в целом. Какая бездна полой амбициозности, озвученной чаще всего удручающим косноязычием!

Впрочем, можно ли было ожидать иного? Перед нами естественный результат утраты – как вы его называете – речевого идеала... А скажите, чем же всё-таки заполнялись и заполняются пустоты риторической культуры?

А. М. Различными «импортными» заимствованиями. Это – всяческие «курсы общения», «курсы речевого мастерства», единственная забота которых состояла и состоит в переводе для курсистов нередко случайных зарубежных источников обучения в чём-то компьютерному «правильноговорению» и общению. Что же другое мы хотели бы получить, отталкиваясь от инокультурного пространства?

А. З. Между тем в самом зарубежье, и прежде всего в высокоразвитых странах, риторика, надо полагать, не была в забросе?

А. М. Скорее напротив. Должна заметить, что в последние десятилетия в этих странах наблюдался и сейчас наблюдается значительный всплеск интереса к теории и практике речевого общения, не случайно получившего название «риторического Ренессанса». Забытая «старушка риторика» (возвращение которой ещё на рубеже 30-х годов предсказывал наш академик Виктор Виноградов) вновь в центре внимания. Появились новые научные направления, понятийные системы которых восходят во многом к классической древней риторике – лингвистическая прагматика, коммуникология, неориторика, то есть то, что необходимо для всех, ну, и, конечно, по-особому, для людей, представляющих веер специальностей с «повышенной речевой ответственностью».

Где есть истина?

Где есть истина?

А. З. Думается, что сегодняшнее обращение к классической риторике небеспрецедентно. Оно, подобно предшествующим пикам повышенного внимания к ней, совпадает с очередной парадигмой человеческого жизнеосмысления. Так срабатывала и срабатывает та самая способность древней – во многом эталонного достоинства – риторики к привнесению в жизнь гармонизирующих элементов, к «развитию в диалоге».

А. М. Да, достаточно ретроспективно обозреть общецивилизационную историю, чтобы убедиться в этом. Впрочем, как и историю отдельно взятых стран.

А. З. А интересно: от кого пошёл монологический речевой образец, доведённый до абсурдных крайностей в условиях псевдосоциализма? Как произошёл отход от уравновешивающей слово и дело культуры древних проповедников гармонизирующего микро- и макрокосмоса? То есть отход от того, к чему сегодня, может быть, как никогда раньше, необходимо вернуться всем и всюду. Вернуться, чтобы общедоговориться об общевыживании, а затем, Бог даст, и о жизни, максимально согласующей разногласное.

А. М. Отход обозначен софистами. Софисты – эти «первые европейские интеллигенты», как вслед за русским философом Алексеем Лосевым их теперь многие называют, – поставили слово и мастерство речевого воздействия на небывалую высоту. Профессиональные учителя красноречия, они присвоили себе право преподавать и мудрость, и добродетель. Насколько сильно было их влияние на умы сограждан, можно судить по тому, что дядя Платона Критий, сам известный ритор, став одним из афинских тиранов, законодательно запретил «учить искусству говорить».

Риторику софистов называют «агональной», то есть риторикой борьбы, спора. И действительно, риторический идеал софистов предполагал словесную борьбу с собеседником-противником, преклонение перед умением убедить его и аудиторию в чём угодно. По сути, речь шла о манипулировании людьми. «Речь, искусно составленная, но не соответствующая истине, более всего нравится народной массе и убеждает её», – отмечал знаменитый софист Горгий.

А. З. Монологическая, манипулирующая риторика, разумеется, возникла не вдруг, не беспричинно?

А. М. Она возникла до нашей, как мы говорим, эры и была порождением и одновременно существенным инструментом афинской демократии. Решения, принимаемые на собраниях граждан полисов, реально зависели от мнения аудитории – и, соответственно, от изощрённости оратора, могущего или неспособного «развернуть» ум и душу сограждан в нужную сторону.

А. З. Да, это то искусство, что и в последующие века, и ближе к нам – в новую и новейшую историю – оттачивалось во многих государствах, так или иначе «работая» на прогресс. Однако я бы хотел сказать о другом – давайте воздадим должное тому, что сделали софисты суммарно. Тем более, что среди них были продолжатели диалогической культуры общения, искомой сегодня речевой модели баланса и умиротворения людских интересов.

А. М. Безусловно. Один Протагор чего стоит! Он был не только признанным «отцом» риторики, но и создателем и первым теоретиком диалогической формы изложения сути всего того, что можно наблюдать в жизни. Помните его знаменитое – «О всякой вещи есть два мнения, противоположных друг другу»? Вот начало искусства диалогической речевой традиции.

Это открытие Протагора было, возможно, одним из наиболее фундаментальных в истории европейской культуры. В нём истоки эристической риторики Сократа, прообраз сократического речевого идеала, посвящённого поиску смысла сущего.

Относительно самого Сократа замечу, что он, критически препарировав софистов, сумел воспринять от них всё самое ценное.

Философская и риторико-педагогическая деятельность, именно деятельность Сократа, отражённая в живых, но предельно отточенных диалогах его ученика Платона, была «золотой арматурой» в продолжавшемся становлении гармонизирующего диалога, то есть речевого идеала. Того самого, который в свою очередь был воспринят в позднейшей европейской и, в частности, в русской культуре.

А. З. Не могли бы вы в общих чертах сопоставительно оценить европейскую и русскую, до советской эры, риторику? Чья и чем, на ваш взгляд, ближе основным свойствам классической речевой традиции?

In vino veritas, начальник!

In vino veritas, начальник!

А. М. Скорее, русская культура общения и речи. Дело в том, что европейская риторика нового времени приняла в себя далеко не весь набор качеств своей далёкой античной предшественницы. А именно – смысловую насыщенность, ясность, простоту, определённую жёсткость, то есть то, что казалось достаточным для «хорошей», эффективной речи. Равновесный характер древнего идеала нарушался. В этой речевой культуре, действительно хорошего уровня, не предполагался с необходимостью, скажем, такой каркасный элемент общения, который Алексей Фёдорович Лосев называл «безболезненностью».

Эта «безболезненность» составляла неотъемлемый элемент русской риторики. Так же, как открытость, мягкость, но не формальная вежливость, а та мягкость, синонимом которой можно считать сердечность.

А. З. Занимаясь проблемами риторики, вы, очевидно, знакомы и с оценками её русской модели со стороны европейских специалистов, воспринимавших эту модель непосредственно в ещё то – досоветское время?

А. М. Знакома. И так или иначе коснулась бы этого момента в нашем разговоре. Тем более, что одно дело самой и сегодня сопоставлять две риторические традиции, другое – для пущей объективности «дать слово» тогдашним внешним экспертам русской речевой культуры.

Такого эксперта мы находим в работе ещё одного отечественного философа Николая Лосского «Характер русского народа. Условия абсолютного добра». Лосский, стремясь определить особенности россиян, обращается в своей книге к трудам европейского исследователя культуры России В. Шубарта. В этих трудах русские, как представители так называемого «иоанновского» типа человека, противопоставляются человеку «прометеевскому» – западному. Позволю себе привести некий фрагмент, весьма существенный для наших рассуждений: «Прометеевский, «героический» человек видит в мире хаос, который он должен оформить своей организующей силой; он полон жажды власти... Секуляризация – его судьба, героизм – его жизненное чувство, трагика – его конец». Таковы «романские и германские народы современности, – цитирует Лосский Шубарта, – иоанновский же человек чувствует призвание к созданию на земле высшего божественного порядка, чей образ он роковым образом носит в душе. Он хочет восстановить вокруг ту гармонию, которую он чувствует в себе. Так ощущали первые христиане и большинство славян. (Его) одухотворяет не жажда власти, но настроение примирения и любви... Он видит в людях не врагов, а братьев; в мире же – не добычу, на которую нужно бросаться, – а грубую материю, которую нужно осветить и освятить».

Рисунок Б. Пилипенко и М. Волкова

Рисунок: Б. Пилипенко и М. Волков

А. З. Это созвучно идее соборности, которая столь важна и столь характерна для многих русских философов, зауженно называемых у нас «религиозными».

А. М. Да, идея соборности, то есть гармонии самоценных и значимых личностей со своим собственным голосом в общем хоре людского сообщества, претворяется и в русской речевой традиции. Риторический идеал реализуется в ней уравновешивающим действием говорящих сторон. Это подразумевает главенство принципов кротости, смирения, миролюбия, негневливости, а особенно – радости. Традиционный речевой образец обозначается немногословием, спокойствием и ритмической мерностью, отказом от всякого крика, клеветы, сплетни, осуждения (суда) ближнего, искренностью, доброжелательностью. В одном из древнейших русских письменных памятников – «Поучении» Владимира Мономаха – сказано: «...Иметь беседу кроткую... при старых молчать, премудрых слушать, старшим покоряться, с равными и младшими любовь иметь, без лукавства беседуя, побольше разуметь; не свирепствовать словом, не хулить в беседе...».

А. З. Все эти черты общения, слава Богу, ещё живы и действенны в русской культурной речи, правда, в, так сказать, усечённом виде – в современной православной проповеди, в отношениях священнослужителей, а также их прихожан.

А. М. Вы правы. Добавлю, что даже церковная акустика вполне соответствует традиционному образцу проповедей: интонационно-ритмический рисунок их ровен, «спокоен», темп относительно невелик, как и его изменения. В целом речь нетороплива, «внушительна», исполнена достоинства, проникнута уважением к слушателю и к предмету речи. В случае же порицания слово делается терпеливо-сдержанным, так что соотношение «хулы» и «хвалы» решается в рамках древнего риторического идеала – преимущественно и принципиально в пользу последней. Эмоциональная сдержанность речи не делает её сухой или бесстрастной; тональность общения – задушевная, глубоко интимная. Вместе с тем полностью исключается любое проявление фамильярности, нарушение «личностных границ»...

Что же касается Вашего замечания об усечённости использования речи хорошего стиля, то я соглашусь с некоторой оговоркой. Приверженность культуре речи до сих пор характерна и для людей вне церкви. Жаль, что услышать эту речь можно всё реже и реже.

А. З. Ну что ж, нам ничего не остаётся, как «воссоздаваться» на основе синтеза лучшего и в «прометеевской», и в «иоанновской» культурных традициях. Достало бы желанья...

Благодарю Вас за беседу.

А. М. Спасибо и Вам. Удачи «Социуму»

ЦИТАТЫ