Ученый, предприниматель, общественный деятель, благотворитель
Журнал «Социум» №11/12(23). 1992 год

Открыть PDF

Под чужим именем

Ленин, Сталин, Троцкий, Зиновьев, Каменев, Молотов... Созвездие псевдонимов. Почему почти никого из вождей революции мы не знаем под их настоящими, подлинными именами? Версия объяснения подсказана мне врачебной работой, бесконечно далёкой и от истории, и от политики.

Собственно, откуда взялись эти вторые ложные имена, нам объяснили ещё в детстве. Партия боролась в подполье. Царская охранка выслеживала революционеров. Необходима была тщательная конспирация. Клички, фальшивые паспорта...

Но почему же ни у кого из вождей после победы не возникло желания вернуться к своей подлинной фамилии? Они верили, что положили начало новой эпохе. Они не сомневались, что останутся в истории на века. Почему же ни у одного не возникло желания управлять огромной страной, войти в бессмертие под тем именем, с которым каждый из нас срастается с детства? Они боялись, как бы в восприятии их массами чего-то не нарушилось? Но ведь массы – в точном смысле – узнали большевистских лидеров уже после переворота. Ленина узнали как Ленина, Сталина как Сталина, а могли узнать как Ульянова и Джугашвили. Никакого смятения в умы это бы не внесло.

Соображения национальные? Во главе России должны стоять русские, хотя бы с русскими фамилиями люди? Сталину приписывались такие мысли, но и это мне не кажется убедительным. Троцкий звучит ничуть не более «по- русски», чем Бронштейн. А Ленин? А Молотов (Скрябин)? А Киров (Костриков)? К тому же всё это из области тонких психологических нюансов. Большевики же, чтобы удержать власть, полагались на совершенно иные способы воздействия.

Я долго не мог подобраться к решению этой загадки, пока совершенно неожиданно не получил подсказку... Моё имя – это я сам, фамилия – тоже я в бесконечной череде поколений. С ними неотделимо спаяна первичная идентификация – фундамент нашего Я. Имя вбирает в себя личность целиком, с её характером и миром эмоций, со всеми регуляторами высшего порядка (Сверх-Я, по Фрейду) – той самой инстанцией бессмертной нашей души, которая требует нас к ответу за каждый поступок.

Сверх-Я бдительно и неподкупно, его нельзя заставить умолкнуть, но зато довольно легко перехитрить. Смена имени – одна из таких универсальных, издавна известных уловок. Совершается как бы превращение в другого человека, за которого Я уже не несёт такой ответственности. И сразу слабеют укоры совести, страх перед расплатой.

Чужое имя – маска, она помогает спрятаться от других. Отмежеваться от своего сословия – откуда пошла традиция артистических псевдонимов, от национальности и религии, от предков. Я хорошо помню, как и девушка, за которой я ухаживал в институте, и мой первый главный врач в Иркутске уговаривали меня заменить моё еврейское имя Арон на более нейтральное. Глубокий символический смысл имеет и смена женской фамилии при замужестве... Можно было бы составить целый свод традиций и обычаев. Но сейчас приходится ограничиться лишь одной гранью этого феномена: когда имя-маска прячет человека от самого себя.

Скрыв настоящее имя за вымышленным, легче делать то, чего делать нельзя. Придумав кличку, преступник развязывает себе руки. Нельзя грабить, нельзя убивать, нельзя обманывать, нельзя выпускать на волю человека-зверя в себе... Простые истины, к которым человечество пришло, несчётное множество раз пережив угрозу самоистребления. Самому заматерелому разбойнику, самому циничному шпиону внутренний голос говорит, что, нарушая эти заповеди, они берут на душу страшный грех. Они давят в себе этот голос, не впускают его в сознание, кличка помогает им в этом. Но настоящее лицо не может исчезнуть до конца даже за самой плотной маской.

В этом мне видится и психологическая разгадка псевдонимов, в которые лидеры революции как бы замуровали собственные имена.

Мы никогда не задумывались над тем, что происходило в их душе в момент – пользуясь канонической формулировкой – «ухода в революционную деятельность». Отречение от старого мира – и от себя в нём – освобождало сразу от всех правовых и моральных ограничений. У революции свои законы, своя особая шкала понятий о добре и зле. Убийство жандарма – не убийство, а акт справедливого возмездия. Экспроприация – не грабёж, а возвращение подлинному хозяину похищенного...

Но, очевидно, в потаённых, прочно запертых внутренней цензурой глубинах души они были для себя именно тем, кем их видели благонамеренные подданные царского режима, – государственными, а в иных эпизодах и уголовными преступниками.

И они прятались за псевдонимами, прибегая к ним как к испытанному способу психологически уцелеть.

Так было в годы подполья. После революции же эта потребность должна была только усилиться.

Террор был необходим, чтобы удержать власть, навязать свою фанатическую волю миллионам людей, восставших против неё.

Террор был необходим как средство самозащиты: если бы большевики проиграли, никто из них, а тем более лидеры, не был бы помилован.

Но в вакханалии убийств неизбежно присутствует и террор ради террора. Кровь опьяняет. Остановиться невозможно.

Психологически я не вижу разницы между рядовыми исполнителями приговоров, членами безвестных губернских «троек» и вождями, запустившими адскую машину. Их несла та же волна.

«Всех лиц, уличённых в дезертирстве, расстрелять на месте».

«Комиссар имеет право беспощадно расправиться с контрреволюционером вплоть до расстрела».

«Подготовить всё для разгрома мятежа и мятежников железной рукой».

«Виновный – об этом нечего и толковать, тут вопрос ясен и прост, – должен быть расстрелян...»

Это из приказов и распоряжений Троцкого.

Он готов был применить на фронте «удушливые газы». Он считал вполне приемлемым впустить войска Юденича в Петроград. «Артиллерийский обстрел Петрограда мог бы, конечно, причинить ущерб отдельным случайным зданиям, уничтожить некоторое количество жителей, женщин, детей. Но несколько тысяч красных бойцов, расположившихся за проволочными заграждениями, баррикадами, в подвалах или на чердаках, подверглись бы в высшей степени ничтожному риску в отношении к общему числу жителей и выпущенных снарядов...» Эти проекты не были осуществлены. А вот идея заградительных отрядов, когда за спинами участвующих в бою частей сидят вооружённые солдаты с приказом расстреливать всех отступающих, была не только широко использована в гражданскую, но и заимствована Сталиным в Отечественную.

Написанное рукою Троцкого выдаёт не только злую и безжалостную волю, не только готовность подчинить весь мир своим планам. Между строк сквозит явное удовольствие. Фантазия играет, рождаются нестандартные остроумные мысли...

Профессиональные военные стараются отодвинуть от себя конкретные представления об убийстве – они используют обезличенные, не вызывающие зримых ассоциаций формулировки: «потери в живой силе», «мирное население». Троцкий, наоборот, выражается очень предметно: «уничтожить женщин, детей». Ещё одно бросается в глаза: «командование будет ставить солдат между возможной смертью впереди и неизбежной смертью сзади».

Так рассуждать может только человек, безусловно, безоговорочно принадлежащий к «командованию», исключающий для себя малейшую возможность оказаться там, среди поставленных между двумя смертями. Он – это власть. А право убивать без счёта – высшая прерогатива и высшее наслаждение власти...

Новыми глазами читаю я теперь послереволюционные работы Ленина. То, что всегда казалось накалом убеждённости, грандиозной воли, звучит как цепь беспрерывных самооправданий. Мы обязаны были это совершить. Не вина, а великая наша заслуга, что мы нашли в себе для этого силы.

Может быть, и в своей не знавшей берегов ненависти к Церкви Ленин видел в ней не просто могущественного противника, соперника в борьбе за монопольное право распоряжаться людскими душами. В ярости к священникам мне слышится не только голос разума... Владимир Ульянов получил последовательное религиозное воспитание. Это означает не только усвоение Священного Писания, знание догматов.

Психика получает особый настрой, или, что то же самое, но в иных терминах, – в душе поселяется Бог. Рассудком можно от него отмежеваться, но выдворить окончательно – никогда. Живущий в душе Бог неотделим от страдания, вызываемого чувством греха. Страдание невыносимо, и снять его можно если не покаянием, искуплением, то лишь чередой новых, ещё более чудовищных грехов. Вплоть до самого беспримерного – греха отцеубийства, которым, если довериться психоанализу, должно было стать для Ленина убийство Царя.

Этот груз Владимир Ульянов не в состоянии был нести сам. Он переложил его на Ленина. По крайней мере разделил с ним пополам.

Может быть, и паранойяльная вера Троцкого в торжество мировой революции получала энергию из тех же источников?

Дух эпохи был пронизан не только верой, энтузиазмом, самопожертвованием. В нём сквозил ужас – ужас беспомощных жертв и ужас тех, по чьему требованию были принесены эти жертвы.

Этот ужас через тысячи невидимых нитей, образующих механизмы передачи социальной информации, деды и отцы передали нам. Бессознательно мы все несём в себе эту страшную, разрушительную память. Неизжитое чувство вины отзывается и сейчас трагическими душевными конфликтами.

Из газеты «Культура».
Арон Белкин, президент Российской психоаналитической ассоциации

Ещё в главе «Жизнь - слово - дело»:

Под чужим именем

Лунио и Лагшмивара