Ученый, предприниматель, общественный деятель, благотворитель
Журнал «Социум». №4(47) 1995 год

Письма Гипербореи

Скульптура В. Мухиной «Борей»
Скульптура В. Мухиной «Борей»

Античность создала миф о загадочных обитателях берегов крайнего Севера – гипербореях, живущих за студёным ветром Бореем; о людях, возлюбленных Аполлоном, который отдыхал среди них душой, устав от Земли и от Олимпа.

Но у нас пойдёт речь об ином «гиперборее», оказавшемся не по своей воле как раз в тех местах, в которых греческий миф поместил фантастический народ, – на берегу замёрзшего моря; о человеке, не давшем Борею загасить зажжённый Аполлоном светильник поэзии и свободной мысли, – о Борисе Михайловиче Зубакине. То, что ему удалось сделать в экстремальных условиях, кажется не менее фантастичным, чем самый фантастичный из древних мифов.

Холмогоры и Архангельск были последним прибежищем этого человека, родившегося в Санкт-Петербурге более столетия назад, четвёртого апреля 1894 года. Если бы не были уничтожены его религиозно-философские труды, написанные большей частью рукой его друга и личного секретаря Анастасии Ивановны Цветаевой, Зубакин встал бы в ряд крупных учёных и философов. Но из его огромного наследия сохранились лишь письма к Горькому, Вересаеву, Пясту и некоторым другим писателям и деятелям культуры, а также стихи, книга о костерезном искусстве русского Севера и статьи в журналах времени ссылки.

Человек, писавший всё это в избе при свете лучины, рисковавший оказаться на улице северной зимой из-за неуплаты за жильё, в то же самое время находил возможность постоянно поддерживать больного и одинокого поэта Владимира Пяста (1) – поддерживать как материально, так и духовно. Помощь эта, как видно из публикуемой переписки, дала Пясту возможность не только выжить в ссылке, но и продолжать работу.

Сами письма представляют собой уникальный источник, характеризующий духовный облик той части интеллигенции, которая не была сломлена сталинскими репрессиями и сохранила верность демократическим идеалам своей юности, преклонение перед культурой и готовность к её защите.

Александр Немировский

Зубакин – Горькому. Конец 1929 г.

Дорогой и глубокоуважаемый Алексей Максимович!

Окольным путём узнал, что мои близкие, не зная, что и делать, обращались к Вам с просьбой хлопотать обо мне. Надеюсь, что Вы не сомневаетесь, что это было сделано без моего ведома, – и так слишком многим Вам обязан, чтобы к беспокойствам, которыми наверняка досаждают Вам со всех сторон, прибавлять свои печали и глупости. Никому, ни в каких отношениях не рекомендую ставить на мне крест. С голода я не умру, с холода, авось, не замёрзну, и – вообще.

Величайший над всеми «нами» милый мне Овидий в своих «Печалованиях» – «Тристиях» говорит: «Мы видели, как огромное море останавливалось благодаря люду».

Итак, хотя земной, весьма великий шар простирается на широком пространстве – эта земля придумана для моего изгнания.

Но:

Печалеречивый Овидий,
С тобою сравнявшись в судьбе,
Как часто в жестокой обиде
Взывают поэты к тебе.
Дошёл я до Белого моря,
Клюкою изгнанья гоним,
До снежного Белого моря,
И снежного неба над ним.
Но учит душа благодарно
Язык непонятных чудес,
Но близок в сиянье полярном
Развёрнутый свиток небес.
Надев самоедские пимы,
В лучах ослепительных лыж,
Изгнанник далёкого Рима,
Не ты ли к собрату спешишь.

К «собрату», конечно, в кавычках. Когда в Архангельске были англичане и увидели впервые русского батюшку, длинноволосого, в рясе до пят, они восклицали: «Вот идёт мадам попа». А на днях на перегоне от Кегострова до города в сумерках спрашивает прохожий моего знакомого: «Скажите, а где тут милицейский пост?» «Милицейский-то тут далеко – оно как далеко», – отвечает мой знакомый. «Ах, так... В таком случае – раздевайся!!!»

И обобрал прохожий знакомца моего до гола.

Конечно, тут не очень легко, но не до того, чтоб нельзя было выдержать. Тут один лоцман уверяет, что с моря ветер всегда «тёплый». И ему 70 лет – и он скачет, как антилопа. Чего и всем желаю.

Если что надо, то г. Архангельск, Почтамт. До востребования.

Зубакин

Борис Зубакин

Из писем Б. М. Зубакина В. А. Пясту

23.04.31.

Дорогой Владимир Алексеевич!

Как ни ужасно «запрещение» Вам для научной работы въезда в Вологду, но это только недоразумение, правда, отвратительное. Недоразумение это построено на невежестве низового начальства и только. Ваши заслуги им неизвестны, как и научное лицо с его достоинствами – с значением писателя и учёного. Это им можно извинить, но не выше. Ведь центр краевой, переводя Вас к Вологде, хотел сделать Вам льготу. Вот так льгота вышла! Этой льготы я был лишён.

Печатание меня объясняется тем, что сказал марксист-рецензент «проф.» Ульянов: «Приходится печатать его книгу, ибо таких нет больше». И это верно: я разрабатываю темы, необходимые краевому издательству: северная резьба, северное искусство и скульптура – «Новое о Ломоносове». Если бы Вы могли предложить Вологодскому издательству брошюру «о кружевах» или «маслоделии», они бы не знали, на какой стул Вас усадить! Однако это не темы для писателя. Для всех же культурных издательств Вы остаётесь тем, что есть: «первостепенной, хоть и опальной величиной»...

P.S. У нас есть счастье – чувство мира и близость с любимыми через печаль и радость (лишь бы чувствовать её и не утратить в себе!) У нас есть надежда – знать, что мы не напрасно живём и для «здесь» и для там... Наконец, на земле у нас есть капитал – молодость, которая с нами.

И мы далеко ещё не банкроты, если столько смогли перенести. Мне кажется, что мы чуть-чуть и герои. И наконец, да будем же проснувшимися хоть на миг от многих миражей, вызываемых болью, над нами светлые руки и светлые крылья, и, пожалуй, уже можно различить – брошен луч вечности и к нашему порогу. Стоит и до́лжно стойко дожить. Стоит (хоть стоит и дорого).

1.06.31

Дорогой Владимир Алексеевич! Вот ведь как вышла моя тревога: письмо Ваше о Достоевском я не получил, а в нём, судя по Вашей из оного досланной цитате, было Вами помянуто о каком-то случае, породившем слухи о несчастий с Вами... Для меня это осложнилось вот чем. Несколько месяцев назад я писал в одном стихотворении:

Не всегда ль казармой, кухней, ссылкой,
Тупостью литературных каст,
Удушались Мариа Ри́льке,
Шенье́, Гумилёв и Пяст!

Можете себе представить, как я, зная шотландскую (2) профетичность своих строк, бился над заменой слова «удушались». Ничего не получилось. Как из-под извёстки старая, но правая фреска, вылуплялась над всеми вариантами жуткая мне – строфа. И вдруг приехавший заведующий в разговоре говорит, что он слышал в разговоре же в одном из учреждений, как рассказывал какой-то человек, приехавший из Вологды, что «писатель Пяст повесился или удушился».

Я не поверил... Но так как я приучил себя на нравственные муки и боли реагировать не мыслью и сенсотивно, то физически – у меня «ударило в ноги». И я некоторое время почти не мог ходить. Вообще говоря, не желал бы я Вам, чтоб слух о моей мнимой смерти доставил Вам столько тяжкого и непереносного. Оправившись, я разослал ряд писем за справкою о Вас и, наконец, письмо к квартиросожителям Вашим.

Но теперь я рад этому слуху. Во-первых, строчки исполнились тем, что такой слух был и потряс. Во-вторых, по древней примете такой слух – к долголетию!!!

За присылку Вашей книги с примерами для второго издания (3) благодарю особо! Книжка Шагинян мне очень сгодилась. Но сама-то «писательница» лишена стиля и так же бездарна, как бывают бездарны люди с плохим слухом: и слышат музыку, и понимают тонкости чужого исполнения, но у самих фальцет и хрип. Она проявляет и ум, но ум не блещущий самостоятельным опытом. Крохоборство Муратовского толка и прочих «англичан», рыщущих по Италии, не имея в сердце своего «Рима» (4). Ненавижу принципиальных эстетов. Такие люди, как Есенин, были прирождёнными эстетами. Да и Ап. Григорьев и Лермонтов.

14.08.31.

Дорогой Владимир Алексеевич!

Долгое неполучение от Вас письма сильно меня озабочивало. Руке моей легче. Но всё же тяжело. Много не пишу Вам, ибо поглощён писанием книги. Я беру темы (конечно, иначе не стоит) новые; исследую впервые, а это нелегко. Пишу книгу о дереве в Холмогорах и Архангельске. Не один десяток вёрст исходил я с тяжестями за плечами. На днях мешок меня перевесил, и я упал посредине Двины за борт лодки, в которой стоял босой с сапогами в руке.

В результате, по счастью, древности не попортились, сапоги было уплыли, а меня всё-таки вытащили. <...> Характер Ваших занятий смущает меня. Однако «утешает» то, что Вы превращаетесь в героя гамсуновских романов («Странник играет под сурдинку», «Под осенней звездой»), которые были и гениальны и образованны, но, переходя из усадьбы в усадьбу, чинили мебель, накладывали копны сена и чистили стойла! Ох, это трудная молодость в 40 лет! Конечно, стоит писать только интересное.

Но типичные писатели терпеливо (не гонорар ли играет роль) пишут, например, «Затерянный мир» Конан Дойля или «Аэлиту» Толстого. «Моя цель будет достигнута, если мне удастся доставить час удовольствия ребёнку, уже ставшему полувзрослым, или взрослому, оставшемуся полуребёнком», – пишет Конан Дойль в рассказе «Сладкий лимонад».

Владимир Пяст. Автор рисунка: Ю. Анненков

16.07.31.

Дорогой Владимир Алексеевич!

В настоящий, преходящий, впрочем, момент стихи можно напечатать, только сожительствуя с женой редактора или если секретарь редакции должен Вам пиджак и брюки. Я всё думаю о том, что, помимо II тома основной работы по стиховедению, Вы при оригинальности Ваших мыслей можете дать ряд монографий не только для собственного заработка, но действительно ценных и полезных людям. Конечно, каждую такую монографию надо писать из себя, не зарываясь в книги, давая кое-где цитату – «наизусть» и не дословно. Короче, «эссей».

Именно: «Теория новеллы» (испанцы, Италия, Мопассан... Чехов etc); или «Конструкция драмы» для тео-кино-печати (испанцы, французы, немцы – мы, современность); «Теория сенсационного зрелища» (кино, скачки, шахматный турнир, цирк) для тео-кино-печати; или: «Значение конского спорта в древности и у нас» (не в форме исследования исторического, а полемически etc.); или «Кто такие «чудаки» и их роль в культуре», ряд биографических портретов...; или «Записки дореволюционного журналиста» – все Ваши эпопеи на этом поприще здорово могли бы Вы развернуть, давая параллель и с современными журналистами...

Потом вот ещё какая моя просьба: немало ценного и в том, что в работах Ваших есть упоминания строк и поэтов мало или никому неизвестных. Хотелось бы, чтоб либо во втором издании «Стиховедения» либо во II томе Вы хоть в примечаниях упомянули трёх поэтов, которые печатались в СПб в период 1915–1920 гг. в разных журналах (не очень густо печатались!). Если это будет приемлемо, на всякий случай привожу Вам для цитаты (буде годится) строчки из каждого:

Валентин Волошинов. Из «Празднества»

И белая радость пела
И в стенах, и в огнях, и в нас.
Сходил огонь в наше тело
В раскалённо-горящий час.
В бело-лилейных кущах твоих...
Подкрались шакалы незримо, без шума
Под пологом тьмы зловещей.

Ксения Остремб-Леонович

Вот пушинки от осины
Лёгким ветром уносимы.
Может быть, ты в них?
Разве скажется словами
То, что было между нами,
То, что для двоих...

Ада Нэй Мещерская

Лежу на широкой просеке,
Осыпан опавшими листьями склон.
Как сладко усталые веки
Смежить под осенний звон.
Плывёт фелюка стройная лениво,
Дельфинов стайка прыгает и скачет,
И в медлительной поступи дней
Не ищу и не жду я чудес.

Про кота, который вскочил с лежанки,
«Ловя приснившуюся мышь»

20.08.31.

...Нет ни поэтической прессы, ни критики. Сейчас полоса не для поэзии. Неужто вы забыли, как идиоты всю его жизнь не признавали... Фета. Такого «непризнания» Вы, слава Богу, не имеете. Однако и замалчивание (некультурное, временное, отчасти и преднамеренное, что гаже) не поможет «им». Вас и без того всё-таки прочно знают как поэта и «литератора». (Увы, пока лишь не зная Вашей художественной прозы!)

...

Уныние и страдание.

Печаль-уныние: грех, «хула» и призрак нашей вины, страдание же очищает и преддверяет (от двери) свет. Рад, что Вы страдаете бурно.

...

А я знаю, что Вы всё выдержите. Невзирая ни на что, поэтический гений Ваш сам по себе окреп – принял в себя «современные» в лучшем смысле этого слова отзвуки (в ритме и языке). Вы идёте не возле, не позади, а впереди поэтического фронта. В области мыслей и чувств Вы яснеете. Будущие поэты Вам позавидуют, но, увы, ничто и даже это не уравновесит Ваших сейчасных мук. Но есть ещё Некто, Кто и это учтёт и услышит намерения.

Печаль-уныние: грех, «хула» и призрак нашей вины, страдание же очищает и преддверяет (от двери) свет. Фото В. Савина

11.03.32.

Вы, сударь, спятили, что ли? Кто это говорит, что Вам надо «место» в шесть или пять или четыре часа работы. Два часа фиктивных в какой-нибудь библиотеке – вот временной идеал. Впрочем, верно, в лужу Вы, как я, не сядете (а в Москве я сидел, ух, липко). Но – переводы – я их ненавижу. Идиот Фет перевёл Шопенгауэра. О, маниак! Владимир Соловьёв тратил свой талант на перевод Платона, и его 10 семинаров и так перевели бы. Вы переводили (хоть и с блеском) Золя и Рабле. Хвалю только за По, но если б и не перевели – тоже хвалил бы.

Бальмонты и Фёдоровы для этого существуют. Назвал Бальмонта, ибо ему часто нечего сказать (так пусть других переводит), хоть и поэт настоящий Бальмонт. Рукавишников – Бальмонт в миниатюре, как Шкловский (и не по наружности) миниатюрный Гиббон (не обезьяна, а автор «Падения Римской Империи»).

...Хочу, чтобы Вас чтили и как «артиста», тем более что Минерва, Гера и Диана достаточно помяли (и по заслугам!) Вам бока, пока Вы не поняли, что «всё же(!)» дело Вашей жизни – «поэзия» и её познание. Мне начинает «казаться», что все эти (с 1915 по 1932 гг.) 17 лет и были (и били) для того, чтобы Вы «не кучевряжились», а прямо и без экивоков занимались своим призванием. Теперь я Вам и артистизм позволю.

Теперь о моих поэтических муках. С горем, ужасом, отвращением перечитываю многие свои стихи. Они ужасают меня «ритмом». Бр. Вы говорите, что я не люблю слова. Надо сказать, что современного, с начала XX в., языка я не люблю. Но у меня много тетрадей и записей, постоянно умножаемых, разных слов и речений народных и других сословий, особо купеческих, сектантских и других XIX века.

Затем поиски ритмического звучания у меня занимают всё поле внимания и интересы. Мне кажется, при всей их чудовищной облезлости и грубой пошлости они были неслучайны, как и сюиты (5). Это поиски уступов, с коих Кастальская струя, спадая, зазвучит по-свойски.

О Моцарте, которого я люблю с детства. ...Слова Моцарта в одном из писем таковы: «Музыка даже в самых драматических положениях должна всегда пленять слух, всегда оставаться музыкой». Вот чего я ищу при всяких прозаизмах – жажду писать не книжным, а живым языком моей эпохи, коим я и сам говорю. Я хочу дать стиху музыку поэзии, коей лишена прозаическая речь. Посему борьба в речи и словах, в стихе, посему и мука моя.

А мой совет Вам был по линии того, что писал вовсе неглупый музыкант – отец Моцарта (Леопольд Моцарт) сыну: «Я тебе советую, работая, не думай только о знатоках – их бывает десять на сто невежд – не забывай же толпу, надо пощекотать и длинные уши». Так пишет сам практик, жаждущий улучшить материальное положение сына. Вы мне ответили в общем в стиле ответа самого Моцарта: «Не беспокойтесь о толпе, в моей опере есть музыка для всех, только не для длинноухих».

9.09.33. Зубакин – Горькому.

Глубокоуважаемый Алексей Максимович!

Я прошу Вас о содействии. В конце концов, я не «механический гражданин». Назвать меня врагом пролетариата и его новой строящейся культуры – смешно. В 1930 г. в ленинградской «Красной газете» (не помню точно, могу разыскать) писали в фельетоне о моей работе по организации художественной Ломоносовской школы и собиранию древностей и бытовых предметов для музеев.

Вышла моя книга «О резьбе по кости», выходит – «Деревянная скульптура и резьба», заключён был договор на книгу «Новое о Ломоносове». Никогда я не был «с кулаком в кармане». А между тем мне не дали паспорта в Москве, я должен был расстаться и с семьёй, и со своей библиотекой, и собранием научных материалов. В провинции положение «профессора, не получившего паспорта», более чем тяжко. Для научной работы – это барьер. Заработок случаен и плачевен тоже. Между тем в Ленинграде, например, мне предлагают работу в Книжной палате и по Культпросвету. Там я буду полезен и сам поучусь (разбор книг, рукописей очень интересен).

Не можете ли Вы попросить за меня, чтоб мне позволили работать в Ленинграде. Стараюсь быть почестней перед собой и обществом, готов дать любую подписку, что никаких воззрений, чуждых современности, не буду навязывать или проявлять. Может быть, Вы мне ответите? Мне весьма плохо.

Ваш Борис Зубакин

Четыре года спустя Борис Михайлович Зубакин был арестован и расстрелян.

***

1 – Вл. ПЯСТ – литературный псевдоним поэта и переводчика Владимира Алексеевича Пестовского (1886–1940), происходившего из старинного польского дворянского рода (полная фамилия: Омельянович-Павленко-Пестовский). С 1905 года выступал в печати со стихами, очень много переводил, особенно с испанского и французского, работал в области теории стиха и декламации, написал книгу «Современное стиховедение». Был одним из ближайших друзей Александра Блока в 1910-х годах. Всю жизнь Пяст прожил в крайне стеснённых условиях, ему приходилось служить на различных мелких должностях. Будучи в конце 20-х годов сосланным под Вологду, вынужден был работать конюхом.

2 – Мать Б. М. Зубакина, урождённая Эдвардс, была шотландкой.

3 – Имеется в виду книга В. А. Пяста «Современное стиховедение».

4 – Намёк на П. П. Муратова, автора книги «Образы Италии» и на распространившуюся на рубеже XVIII–XIX веков среди богатых англичан моду на туристические поездки в Италию.

5 – Сюита – миниатюрная поэма; жанр, изобретённый и разработанный Зубакиным.

АНАСТАСИЯ ЦВЕТАЕВА – ГОРЬКОМУ

Когда я в первый раз увидела этого человека (Б. М. Зубакина. – Ред.), он сидел в общежитии Союза писателей, за столом среди невообразимого беспорядка: книги, люди, примусы, крики – и писал стихи. Парусиновый балдахон с капюшоном... И он очень был похож на монаха. Лысина, тёмные, длиннее ушей волосы, крупно (на концах) и легко вьющиеся. Великолепный (как у греческих философов) лоб. И когда он повернул лицо – зеленоватые, большие, ясные, очень особенные глаза. Любезная, даже слишком, чуть едкая от любезности улыбка. Что-то от испанского гранда. <... > Молодой? Пожилой? Нет, – древний. Вне возраста. И я долго смеялась, не верила, что ему двадцать восемь лет! Влекущее (очень) и (немного) отталкивающее маленькое тело, огромный голос, странные словеса... Но когда вышел из комнаты – всё померкло; и не стало сил желать другое, чем то, чтобы он снова был тут...

ГОРЬКИЙ – ТЫНЯНОВУ

Убедительно советую Вам познакомиться с профессором Борисом Михайловичем Зубакиным – Мерзляковский пер. 18, кв. 6, у А. И. Цветаевой. Хотя он и археолог, но пишет стихи, и я уверен, что его можно заставить писать и прозу. Насколько я могу судить, стихи его совершенно оригинальны, а весь он, на мой взгляд, – человечище изумительно талантливый, даже, может быть, на грани гениальности. Недавно он написал мне о своей беседе с собакой, встрече с котом на лестнице и о Скрябине – аж прошибает, до такой степени всё это дерзко и отлично. Вообще он человек широчайшего диапазона и вполне «новый»...

ВАСИЛИЙ БЛАЖЕННЫЙ

Дракон монгольский сребробронный
В щетинах алых и златых,
Копье́м Георгия пронзе́нный,
Ты в кольцах вечности затих.
Но лебедь белая в Драконе –
Душа славянская в плену –
Подъемлет крестные ладони –
И купол скручен в пелену.
И поутру зарей омыты
Его былинные шатры,
И так ненужны и забыты
Чужие «Марки» и «Петры».

РАПСОДИЯ

Ноябрь – штыками лязгает ветвей –
Картав вороний грай,
грай,
грай –
Но сердцу шепчет тиховей:
«Не здесь заветный край...
край...
край...»
И возвращаюсь я в мой тихий дом.
Заправил в лампе свет... –
свет... –
свет.
Клонюсь над утрешним трудом
И царства смерти нет...
нет...
нет...
И вижу... вещий лик моей любви
И благодатный блеск полей.
О, ветер, струны-ветви рви!
рви!!
рви!!!
О, лунный дождик, в струны лей,
лей,
лей.

1930

***

Ещё не встал у брега мир,
Ещё плывут панелей – мимо
Всё те же тени-пилигримы
Из тех же стареньких квартир: –
Извозчик – сгорбленный кнутом,
Разносчик – яблочный глашатай,
Старуха – бархатной заплатой,
Пиит – чернильничным лицом; –
Ещё бушует у пивной,
Как двадцать лет назад, как сорок, –
Бродяга с хлябиной опорок, –
Такой знакомый всем – и свой, –
Но Мир – он – тронулся уже! –
Не слышно под ногой – панели
Плывут, как лёд, к далёкой цели, –
И свет – на каждом этаже!
И в этот час, когда ещё –
Ни день, ни ночь, – я дом покинул
И петь – счастливый жребий вынул,
Поднявши лиру на плечо.

1926

***

...Спросила ты: «А как в двадцатом,
Способны ль сердце, мозг и плоть
Взаимный холод побороть
И слиться в зареве богатом?» –
– Тогда, в четырнадцатом, я
Был нем, бескрыл и бездыханен;
Из бархатной, узорной ткани
Не рвалась в высь душа моя.
В руках имея два конца
Непорывающейся цепи, –
Я хоронил их в тесном склепе,
С нетвёрдой ощупью слепца.
Теперь – не то! Мой каждый атом
Спешит во вне себя отдать;
И если зарево видать, –
То это именно в двадцатом.

НЕЧТО АСТРАЛЬНОЕ

Мы с тобою взрастили зверька,
Он мохнат, со щетинкой, и чёрен;
И в своём бытии он упорен,
Не от каждого рухнет толчка.
Хоть конечности слабы его,
Изнутри ни пушинки на лапах,
И, пожалуй, что мускусный запах
В нём реальней другого всего.
Он исчезнет, – но только когда
Излечусь я от злого томленья
По тебе, моего вдохновенья
Не по воле святая, звезда.

***

Вместе прожитого утра
Восхищённая небрежность –
Не повторишься ты больше
В этом месте никогда;
В коридоре встреча мельком,
В спальню запертые двери. –
Отголосок глупой ссоры,
Накануне изжитой;
Одинокое купанье –
В исключенье, без костюма, –
И по странам европейским
Вновь занявшаяся грусть;
И возможность слушать голос
Из-за стенки деревянной,
И рождать из каждой ноты
Неожиданность стихов.

* * *
Каждое сердцебиение –
Это биенье твоё...
Красная армия где-то
Вскинула к глазу ружьё.
Ты возлюбила поэта,
Чем он ответит тебе?...
Страшное будет мгновенье,
Если угодно судьбе.
Знай же, Сомнамбула, знай же:
Ты ему сладостней всех. –
Только при встрече с тобою
Спал с него тягостный грех.
Лучшая в мире, прощай же!
Лучшая в мире миров.
Приготовления к бою
Кончены. Что ж? – Я готов.

Ещё в главе «Времена - народы - мир»:

Письма Гипербореи

О, тайна власти, о, страсти массы... Аналитическая поэма