Вход / Регистрация
Жизненное кредо:
Человечность и компетентность

Журнал «Социум» №6-7. Июнь-июль 1991 год

Люди тогда вообще не плакали

В умирающих жилищах умирающего города мозг умирал последним. Архитектор А.Никольский в рабочем кабинете

В умирающих жилищах умирающего города мозг умирал последним. Архитектор А. Никольский в рабочем кабинете

Правда о блокаде усечена. Менее ущербна она в редких, "закрытых" статьях медиков о дистрофии

Правда о блокаде усечена. Менее ущербна она в редких, «закрытых» статьях медиков о дистрофии

«Ленинград мы не штурмуем сейчас сознательно. Ленинград выжрет себя сам», – так Гитлер объяснял немцам непредвиденную «задержку» с уничтожением города. В запредельном бытии, именуемом блокадой, оказалось 2 миллиона 544 тысячи ленинградцев (эвакуировано было лишь 636 тысяч). И остались в нём навсегда 1 миллион 200 тысяч. Таково число официально зарегистрированных смертей, а незарегистрированных?..

Но не смерть сама по себе была страшна, а – умирание, когда вместе с муками физическими человеку выпадало испытать медленное нравственное перерождение – в нечеловека. Впрочем, так было далеко не со всеми. Многих «неброских» до войны людей «котёл смерти» возвышал до личности. Блокада не допускала размытости характеров блокадников.

В 43-м Ольга Берггольц напишет: «Ленинград щадил Родину, мы долго ничего не говорили о боли, которую испытывали, скрывали от неё своё изнеможение, преуменьшали свои пытки...». И позже, после войны, далеко не все ленинградцы, носители блокадной памяти, были готовы выплеснуть свою боль, боль правды вовне.

Продолжали ли они «щадить Родину», нас с вами? Может быть! Но больше всего срабатывало убеждение, что правде о ленинградской трагедии не дадут хода. И когда академик Дмитрий Лихачёв в 1957 году писал свои записки о блокаде, то посвятил их дочерям: предполагалось лишь домашнее прочтение. В этом году они всё же были опубликованы. Сделал это журнал «Нева». Предлагаем их читателю в несколько сокращённом виде.

Жизнь постепенно приобретала фантастические формы

...Газеты неясно сообщали о положении на фронтах, и люди жили слухами. Слухи передавались повсюду, но им плохо верили – слишком они были мрачны. Потом слухи оправдывались. Путали слухи об эвакуации детей. Были действительно отданы такие приказы... Мы решили детей не отправлять и не разлучаться с ними. Было ясно, что отправка детей совершается в полнейшем беспорядке. Позднее мы узнаем, что множество детей было отправлено под Новгород – навстречу немцам. Рассказывали, как в Любани дети бродили голодные... маленькие не могли назвать своих фамилий... и навеки потеряли родителей. Впоследствии, в 1945 году, многие несчастные родители открыто требовали судить эвакуаторов – в их числе и «отцов города».

В дневниках Тани Савичевой мы ничего не вычитаем о стратегии "верховного", допустившего трагедию Ленинграда

В дневниках Тани Савичевой мы ничего не вычитаем о стратегии «верховного», допустившего трагедию Ленинграда

Ольга Берггольц: "Ленинград щадил Родину, мы долго... преуменьшали свои пытки..."

Ольга Берггольц: «Ленинград щадил Родину, мы долго... преуменьшали свои пытки...»

...В июле 41-го в Ленинграде уже существовала карточная система. Магазины постепенно пустели. Продуктов, продававшихся по карточкам, становилось всё меньше... Я твердил: будет голод, будет голод! И мы делали всё, чтобы собрать небольшие запасы на зиму... Зимой, лёжа в постели и мучимый страшным внутренним раздражением, я до головной боли думал всё одно и то же: ведь вот, на полках магазинов ещё были рыбные консервы, – почему я не купил их! Почему я купил только 11 бутылок рыбьего жира и постеснялся зайти в аптеку в пятый раз, чтобы взять ещё! Эти «почему» были страшно мучительны. Я думал о каждой недоеденной тарелке супа, о каждой выброшенной корке хлеба или о картофельной шелухе – с таким раскаянием, с таким отчаянием, точно я был убийцей своих детей. Но всё-таки мы сделали максимум того, что могли сделать, не веря ни в какие успокаивающие заявления радио.

...Жизнь постепенно приобретала фантастические формы... Начались бомбардировки. Так как враг был настолько близко, что предупредить о приближении самолётов было нельзя, то сигналы воздушной тревоги начинались только тогда, когда бомбы уже падали с неба... В один из первых же налётов немцы разбомбили Бадаевские продовольственные склады, которые уже тогда, по-видимому, готовили к блокаде. А между тем из Ленинграда ускоренно вывозилось продовольствие и не делалось никаких попыток его рассредоточить, как это сделали англичане в Лондоне. Эвакуация продовольствия из Ленинграда прекратилась только тогда, когда немцы перерезали все железные дороги.

Ленинград готовили к сдаче и по-другому: жгли архивы. По улицам летал пепел, он заслонял солнце, стало пасмурно. И этот пепел, как и белый дым, поднявшийся зловещим облаком над городом, казались знамением грядущих бедствий. Город между тем наполнялся беженцами из пригородов и деревень области. Их не пускали в Ленинград. Крестьяне стояли таборами со скотом, детьми, начинавшими мёрзнуть в холодные ночи... К концу сорок первого года все эти крестьянские обозы вымерзли. Вымерзли и те беженцы, которых рассовали по школам и другим общественным зданиям... в первую очередь вымирали и те, которые подверглись «внутренней эвакуации» из южных районов города: они тоже были без вещей, без запасов. Так открывались ленинградцам все ужасы эвакуации.

Вымерли все этнографы...

Помню я был зачем-то в платной поликлинике на Большом проспекте. В регистратуре лежало на полу несколько человек, подобранных на улице. Им ставили грелки. Вместо этого их попросту надо было накормить. Я спросил: «Что же с ними будет дальше? – «Они умрут». – «Но разве нельзя отвезти их в больницу?» – «Не на чем, да и кормить их там всё равно нечем...». Беженцев без карточек было неисчислимое количество.

Правильно рассчитать силы - сложнейшая задача для полуживых. Этих сил должно было хватить на то,  чтобы работать, как-то держать душу в теле и хоронить своих мертвых

Правильно рассчитать силы – сложнейшая задача для полуживых. Этих сил должно было хватить на то, чтобы работать, как-то держать душу в теле и хоронить своих мёртвых

...Особенно много карточек было у дворников. Дворники забирали карточки у умирающих, получали их на эвакуированных, подбирали вещи в опустевших квартирах и меняли их, пока ещё можно было, на еду. Жена меняла свои платья на дуранду (жмыхи). Дуранда выручала Ленинград во второй раз. Первый раз её ели в 1918 – 1920-х годах, когда Петроград голодал. Но разве можно было сравнить тот голод с тем, который готовился наступить!

...Во дворе Физиологического института отчаянно лаяли голодные собаки (впоследствии их съели, и тем они продлили жизнь многим физиологам). В Библиотечном институте срочно строили нары для нас всех, чтобы перевести на казарменное положение... Вскоре обучение прекратилось: люди уставали, не приходили на занятия и начинали умирать «необученными»...

Самым страшным было постепенное увольнение сотрудников. По приказу Президиума АН, по подсказке директора нашего Пушкинского дома П. И. Лебедева-Полянского, жившего в Москве и не представлявшего, что делается в Ленинграде, происходило «сокращение штатов»... Увольнение было равносильно смертному приговору: увольняемый лишался карточек, поступить на работу было нельзя... Вымерли все этнографы. Сильно пострадали библиотекари, умерло много математиков – молодых и талантливых. Но зоологи сохранились: многие умели охотиться.

...В академической столовой, около Музея антропологии и этнографии АН, кормили по специальным карточкам. Многие сотрудники карточек не получали и приходили... лизать тарелки. Лизал тарелки и милый старик, переводчик с французского и на французский Яков Максимович Каплан.

...Наш заместитель директора по хозяйственной части Канайлов (фамилия-то какая!) выгонял всех, кто мог умереть в Пушкинском доме, чтобы не надо было выносить трупы. У нас умирали некоторые рабочие, дворники и уборщицы, которых перевели на казарменное положение, оторвали от семьи, а теперь, когда многие и не могли дойти до дома, их вышвыривали умирать на тридцатиградусный мороз. Канайлов бдительно следил за всеми, кто ослабевал.

Думалось только о еде

Помню, как к нам пришли два спекулянта. Я лежал, дети тоже. Два молодых человека вошли и быстрой скороговоркой стали спрашивать: «Баккара, готовальни, фотоаппараты есть?». В конце концов что-то у нас купили... Они были страшны, как могильные черви. Мы ещё шевелились в нашем тёмном склепе, а они уже хотели нас жрать...

Развилось и своеобразное блокадное воровство. Особенно страдавшие от голода мальчишки бросались в магазине на хлеб и сразу начинали его есть. Они не пытались убежать: только бы съесть побольше, пока не отняли. Они заранее поднимали воротники, ожидая побоев, ложились на хлеб и ели, ели, ели. А на лестницах домов ожидали другие воры и у ослабевших отнимали продукты, карточки, паспорта. Особенно трудно было пожилым.

...По улицам лежали трупы. Их никто не подбирал... У валявшихся трупов отрезали мягкие части. Началось людоедство. Сперва трупы раздевали, потом обрезали до костей. Мяса на них почти не было. Эти обрезанные и голые трупы были страшны.

Людоедство это нельзя осуждать огульно. По большей части оно не было сознательное. Тот, кто обрезал труп, редко ел это мясо сам. Он либо продавал, обманывая покупателя, либо кормил им своих близких, чтобы сохранить их жизнь... Когда умирает ребёнок и знаешь, что его может спасти только мясо, – отрежешь это мясо и у трупа...

Но были и такие мерзавцы, которые убивали людей, чтобы добыть их мясо для продажи... Так съели одну из служащих издательства АН СССР – Вавилову. Она погибла где-то около Сытного рынка. Она сравнительно хорошо выглядела. Мы боялись выводить детей на улицу даже днём.

...В декабре (если не ошибаюсь) появились какие-то возможности эвакуации на машинах через Ладожское озеро. Эту ледовую дорогу в то время мы назвали дорогой смерти (а вовсе не «дорогой жизни», как сусально назвали её наши писатели впоследствии). Немцы её обстреливали; дорогу заносило снегом; машины часто проваливались в полыньи (ведь ехали ночью)... Сколько людей умерло от истощения, было убито, провалилось под лёд, замёрзло или пропало без вести на этой дороге! Один Бог ведает!.. Людей грабили, отнимали чемоданы у истощённых, а самих спускали под лёд. Грабежей было очень много. На каждом шагу – подлость и благородство, самопожертвование и крайний эгоизм, воровство и честность.

...Что делалось вне Ленинграда, мы не знали. Знали только, что немцы не всюду. Есть Россия. Туда, в Россию, уходила дорога смерти, туда летели самолёты, но оттуда почти не поступало еды, во всяком случае для нас.

...Мы старались как можно больше лежать в постелях... Ложились часов в 6 вечера. Немного читали при свете электрических батареек и коптилок (я вспомнил, как делал коптилки в 1919 и 1920 году, – тот опыт пригодился). Но спать было очень трудно. Холод был какой-то внутренний... Как будто бы тебя щекотали изнутри. Думалось только о еде...

Человеческий мозг умирал последним

...Топили книгами. В ход шли в нашей семье объёмистые тома протоколов заседаний Государственной думы. Я сжёг их все, кроме корректур последних заседаний: это было чрезвычайной редкостью...

Утром мы молились, дети – тоже. С детьми мы разучивали стихи... Детям было четыре года, они уже много знали. Еды они не просили. Только, когда садились за стол, ревниво следили, чтобы всем всего было поровну... Ни разу они не попросили ещё, ни разу не заплакали. Люди тогда вообще не плакали...

Нет, голод не совместим ни с какой действительностью, ни с какой сытой жизнью. Они не могут существовать рядом. Одно из двух должно быть миражом... Я думаю, что подлинная жизнь – это голод, всё остальное – мираж. В голод люди показали себя, обнажились, освободились от всяческой мишуры: одни оказались замечательные, беспримерные герои, другие – злодеи, мерзавцы, убийцы. Середины не было. Всё было настоящее. Разверзлись небеса, и в небесах был виден Бог...

Человеческий мозг умирал последним. Когда переставали действовать руки и ноги, пальцы не застёгивали пуговиц, не было сил закрыть рот, кожа темнела и обтягивала зубы, и на лице ясно проступал череп с обнажающимися, смеющимися зубами, – мозг продолжал работать. Люди писали дневники, философские сочинения, научные работы, искренно, «от души» мыслили и проявляли необыкновенную твёрдость, не поддаваясь суете и тщеславию.

Но... Оставляли умирающих матерей, отцов, жён, детей: переставали кормить тех, кого «бесполезно» было кормить... выдирали золотые зубы; отрезали пальцы, чтобы снять обручальные кольца у умерших – мужа или жены; раздевали трупы на улицах, чтобы забрать у них тёплые вещи для живых; отрезали остатки иссохшей кожи на трупах, чтобы сварить из неё суп для детей...

Те, кого покидали, – оставались безмолвно, писали дневники и записки, чтобы после хоть кто-нибудь узнал о том, как умирали миллионы. Разве страшны были вновь начавшиеся обстрелы и налёты немецкой авиации? Кого они могли испугать? Сытых ведь не было. Только умирающий от голода живёт настоящей жизнью, может совершить величайшую подлость и величайшее самопожертвование, не боясь смерти. И мозг умирает последним: тогда, когда умерла совесть, страх, способность двигаться, чувствовать у одних и когда умер эгоизм, чувство самосохранения, трусость, боль у других.

...Правда о ленинградской блокаде никогда не будет напечатана. Из ленинградской блокады делают «сю-сюк»... Что-то похожее на правду есть в записках заведующего прозекторской больницы Эрисмана... Что-то похожее на правду есть и в немногих «закрытых» медицинских статьях о дистрофии. Совсем немного и совсем всё «прилично»...

...Были ли ленинградцы героями? Нет, это не то: они были прежде всего мучениками...

Из журнала «Нева»

Из воспоминаний и дневников блокадников, живущих и умерших...

«Не паниковали, не психовали. Была выдержка, было достоинство, даже в смерти... Вообще в Ленинграде народность соединилась с интеллигентностью».

(Геннадий Гор)

«...во время блокады, как ни дико это звучит, во мне что-то снялось, рассвободилось. Появилась цель – найти в жизни то большое, если говорить громкими словами, что-то духовное такое, что раньше мало ценил, мало пользовался, не смог осуществить».

(Павел Губчевский)

«...Менялся облик, лицо, терялся голос, нельзя было понять – мужчина это или женщина, существо, потерявшее пол, возраст...».

(Евгений Ляпин)

«Двадцать дней топили печку шкафом, после – книгами. Сначала я жёг какую-то ерунду, уже потом Шекспира спалил, Пушкина, Толстого...».

(Владимир Ден)

«Многие считали, что их близкие не умерли, а заснули летаргическим сном от голода. Никак не хотелось примириться со смертью».

(Жанна Уманская)

«Я всегда боялась покойников, а в блокаду приходилось грузить трупы. Прямо на машины с трупами садились, сверху, и везли. И сердце было как бы выключено, потому что знали: сегодня я везу их, а завтра меня повезут...».

(Александра Арсеньева)

«...Еле держались на ногах, на заводе привязывались к станкам, чтобы в станок не упасть».

(Михаил Пелевин)

«И вот я взяла полено и стала грызть, молодые зубы хотели что-то кусать...».

(Елена Никитина)

«До сих пор у нас с мужем осталось чувство пережитого голода во рту. Есть не хочется, но горят зубы и ноет язык».

(Мария Хохлова)

Котлеты из свекольной ботвы. Биточки из лебеды. Печень из жмыха. Оладьи из казеина. Суп из дрожжей...

(Меню 42 года одной из заводских столовых)

«В залах Эрмитажа картин практически не было – их эвакуировали... Висели пустые рамы-глазницы, по которым я провёл несколько экскурсий... Это были самые удивительные экскурсии в моей жизни, оказывается, и пустые рамы впечатляют...».

(Павел Губчевский)

«Все мы очень боялись умереть на льду. А ведь я пловчихой была. Но после ледовой дороги – страх. И сейчас не могу мыться в ванне, только под душем...».

(Ольга Мельникова-Писаренко)

«...Дочка мне говорила: «Мамусенька, если я буду умирать, то тихо-тихо, чтобы тебя не испугать...».

(Фаина Прусова)

«Я тоже однажды хотела отнять хлеб, когда у меня дома все умирали... Увидела в булочной женщину с целой буханкой хлеба и начала её преследовать, но всё-таки опомнилась и пришла в ужас от своих намерений. Очевидно, я была ещё не совсем безумной».

(Екатерина Вовчар)

«...на Тракторной улице снаряд попал в квартиру, но не разорвался. Заходим. Лежит женщина на полу, обняла этот снаряд, закутала в шаль... У неё грудной ребёнок был, он умер...».

(Иван Калягин)

«... Ниночка всё время плакала. Я тогда, чтобы она могла уснуть, давала ей сосать свою кровь. В грудях молока давно не было, да и грудей уж не было... Я прокалывала иглой руку повыше локтя и прикладывала дочку к этому месту. Она потихоньку сосала и засыпала...».

(Лидия Охапкина)

«...Взял я её из мартовского блокадного Ленинграда старушкой – серенькой, сухонькой, скрюченной. Еле ходила. А на Большой земле окрепла она, превратилась в такую молодую и красивую девушку, что мне стало неудобно на ней жениться...». (Из рассказа демобилизованного майора ПВО)

«...Мы собирались в архиве Академии наук, нас, историков, было пять человек, иногда семь. Это был очень своеобразный семинар, делали рефераты, доклады – о Денисе Давыдове, о московском и петербургском ополчении, об устройстве виноградников в пятом веке в Риме... Это была большая отдушина».

(Людмила Мандрыкина)

«...Никуда я из города не поеду. Если случится несчастье, пусть лучше вот тут, где-нибудь на набережной или в водах Невы погибну...».

(Георгий Князев)

Из «Блокадной книги»
Алеся Адамовича и Даниила Гранина,
Москва, Советский писатель, 1983

Ещё в главе «Деревня-город-отечество»:

За околицей Спас-Николина
Люди тогда вообще не плакали
ЦИТАТЫ