Конец истории?
Триумф
Наблюдая, как разворачиваются события в последнее десятилетие или около того, трудно избавиться от ощущения, что во всемирной истории происходит нечто фундаментальное. На наших глазах в двадцатом веке мир был охвачен пароксизмом идеологического насилия, когда либерализму пришлось бороться сначала с остатками абсолютизма, затем с большевизмом и фашизмом и, наконец, с новейшим марксизмом, грозившим втянуть нас в апокалипсис ядерной войны.
Но этот век, вначале столь уверенный в триумфе западной либеральной демократии, возвращается теперь к тому, с чего начал: не к предсказывавшемуся ещё недавно «концу идеологии» или конвергенции капитализма и социализма, а к неоспоримой победе экономического и политического либерализма.
Триумф Запада, западной идеи, очевиден прежде всего потому, что у либерализма не осталось никаких жизнеспособных альтернатив. В последнее десятилетие изменилась интеллектуальная атмосфера крупнейших коммунистических стран, в них начались важные реформы. Этот феномен выходит за рамки высокой политики, его можно наблюдать и в широком распространении западной потребительской культуры.
То, чему мы, вероятно, свидетели, – не просто конец холодной войны или очередного периода послевоенной истории, но конец истории как таковой, завершение идеологической эволюции человечества и универсализации западной либеральной демократии как окончательной формы правления. Это не означает, что в дальнейшем никаких событий происходить не будет – ведь либерализм победил пока только в сфере идей, сознания; в реальном, материальном мире до победы ещё далеко.
Однако имеются серьёзные основания считать, что именно этот идеальный мир и определит в конечном счёте мир материальный.
Красная конница. Плакат 1919 года
Всякая волна Истории разобьётся об утёс Времени (К. Прутков)
О Гегеле не по Марксу
Представление о конце истории нельзя признать оригинальным. Наиболее известный его пропагандист – это Карл Маркс, полагавший, что историческое развитие, определяемое взаимодействием материальных сил, имеет целенаправленный характер и закончится, лишь достигнув коммунистической утопии, которая и разрешит все противоречия. Впрочем, эта концепция истории – как диалектического процесса с началом, серединой и концом – была позаимствована Марксом у Гегеля.
Плохо ли, хорошо ли это, но многое из гегелевского историцизма вошло в сегодняшний интеллектуальный багаж. Скажем, представление о том, что сознание человечества прошло ряд этапов, соответствовавших конкретным формам социальной организации, таким как родоплеменная, рабовладельческая, теократическая и, наконец, демократически-эталитарная. Гегель полагал, что в некий абсолютный момент история достигает кульминации – в тот именно момент, когда побеждает окончательная разумная форма общества и государства.
К несчастью для Гегеля, его знают ныне как предтечу Маркса; лишь немногие из нас потрудились ознакомиться с его работами напрямую. Впрочем, во Франции предпринималась попытка спасти Гегеля от интерпретаторов-марксистов и воскресить его как философа, идеи которого могут иметь значение для современности.
Наиболее значительным среди этих истолкователей был Александр Кожев, русский эмигрант, который вёл в 30-х годах ряд семинаров в парижской Ecole Practique des Hautes Etudes (Высшая практическая школа). Среди его студентов числились такие будущие светила, как Жан Поль Сартр и Раймон Арон; именно через Кожева послевоенный экзистенциализм позаимствовал у Гегеля многие свои категории.
Кожев стремился воскресить Гегеля периода «Феноменологии духа», провозгласившего в 1806 г., что история подходит к концу, ибо видел в поражении, нанесённом Наполеоном Прусской монархии, победу идеалов Французской революции. И хотя предстояло ещё много работы (впереди была отмена рабства и работорговли, надо было предоставить избирательные права рабочим, женщинам, расовым меньшинствам и т. д.), но сами принципы либерально-демократического государства с тех пор уже не могли быть улучшены.
В нашем столетии две мировые войны и сопутствовавшие им революции помогли пространственному распространению данных принципов.
Появляющееся в конце истории государство либерально – поскольку признаёт и защищает, через систему законов, неотъемлемое право человека на свободу; и оно демократично – поскольку существует с согласия подданных. Кожев называет его «общечеловеческое государство». Здесь разрешены все противоречия и утолены все потребности. Нет борьбы, нет серьёзных конфликтов; а что осталось, так это экономическая деятельность.
Для Гегеля противоречия, движущие историей, существуют прежде всего в сфере человеческого сознания, то есть на уровне идей (1), – не в смысле тривиальных предвыборных обещаний американских политиков, но как широких объединяющих картин мира. Лучше всего назвать их идеологией. Последняя, в этом смысле, не сводится к политическим доктринам, которые мы с ней привычно ассоциируем, но включает также лежащие в основе любого общества религию, культуру и нравственные ценности.
Понимание Гегелем отношений идеального и материального мира исключительно сложно. Начать с того, что для него различие между ними есть лишь видимость, преодолеваемая самосознающим субъектом, а материальный мир лишь аспект духа. Для него реальность не подчиняется идеологическим предрассудкам профессоров философии; но нельзя сказать, что идеальное у него ведёт независимую от «материального» мира жизнь.
Гегель оказался на какое-то время выбитым из колеи таким весьма материальным событием, как битва при Йене. Однако если писания Гегеля или его мышление могла оборвать пуля из материального мира, то палец на спусковом крючке в свою очередь был движим идеями свободы и равенства, вдохновившими Французскую революцию.
Для Гегеля всё человеческое поведение в материальном мире и, следовательно, вся человеческая история укоренены в предшествующем состоянии сознания. Похожую идею позже высказывал и Джон Кейнс, считавший, что взгляды деловых людей обыкновенно представляют собой смесь из идей усопших экономистов и академических бумагомарак предыдущих поколений. Это сознание порой недостаточно продуманно и может принимать форму религии или простых культурных обычаев. Но в конце концов эта сфера сознания творит материальный мир по своему образу и подобию. Сознание – причина, а не следствие. Поэтому реальной подоплёкой окружающей нас событийной путаницы служит идеология.
У позднейших мыслителей гегелевский идеализм стал влачить убогое существование. Маркс перевернул отношение между реальным и идеальным, отписав целую сферу сознания – религию, искусство и самую философию – в пользу «надстройки», которая полностью детерминирована у него преобладающим материальным способом прозводства. Ещё одно прискорбное наследие марксизма состоит в том, что мы не расположены верить в самостоятельную силу идей. Последним примером этого служит имевшая большой успех книга Пола Кеннеди «Возвышение и упадок великих держав».
В ней падение империй объясняется просто – экономическим перенапряжением. Конечно, доля истины в этом имеется: держава, экономика которой еле-еле справляется с тем, чтобы себя содержать, не может до бесконечности расписываться в своей несостоятельности. Однако на что именно общество решит выделить три или семь процентов своего валового национального продукта – на оборону либо на нужды потребления, есть вопрос политических приоритетов этого общества, а последние определяются в сфере сознания.
Макс Вебер в своей знаменитой книге «Протестантская этика и дух капитализма» отмечает, что в соответствии с любой экономической теорией, по которой человек есть разумное существо, стремящееся к максимальной прибыли, повышение расценок должно вести к повышению производительности труда. Однако во многих традиционных крестьянских общинах это даёт обратный эффект снижения производительности труда: при более высоких расценках крестьянин, привыкший зарабатывать две с половиной марки в день, обнаруживает, что может заработать ту же сумму, работая меньше, и так и поступает.
Выбор в пользу досуга, а не дохода, в пользу военизированного образа спартанца, а не благополучного жития-бытия афинского торговца, или даже в пользу аскетичной жизни предпринимателя периода раннего капитализма, а не традиционного времяпрепровождения аристократа, – никак нельзя объяснить безликим действием материальных сил; выбор происходит преимущественно в сфере идеологии.
Непонимание того, что экономическое поведение обусловлено сознанием и культурой, приводит к распространённой ошибке: объяснять даже идеальные по природе явления материальными причинами. Реформы в Советском Союзе обычно трактуются как признание того, что идеологические стимулы не смогли заменить материальных и для целей преуспеяния следует апеллировать к низшим формам личной выгоды.
Однако глубокие изъяны социалистической экономики были очевидны уже тридцать или сорок лет назад. Почему же соцстраны стали отходить от централизованного планирования только в 80-х? Ответ следует искать в сознании элиты и её лидеров, решивших сделать выбор в пользу «протестантского» благополучия и риска и отказаться от «католической» бедности и безопасного существования (2).
И это ни в коем случае не было неизбежным следствием материальных условий, в которых эти страны находились накануне реформы. Напротив, изменение произошло в результате того, что одна идея победила другую.
Дело не в том, чтобы отрицать роль материальных факторов как таковых. С точки зрения идеалиста, человеческое общество может быть построено на любых произвольно выбранных принципах, независимо от того, согласуются ли эти принципы с материальным миром. И на самом деле, люди доказали, что способны переносить любые материальные невзгоды во имя идей, существующих исключительно в сфере духа, идёт ли речь о священных коровах или о Святой Троице.
Автор рисунка: X. Бидструпа
– История, молилась ли ты на ночь?
Исторические вызовы: прошлые и уходящие. И будущие?
Действительно ли мы подошли к концу истории? Существуют ли какие-то фундаментальные «противоречия», разрешить которые современный либерализм бессилен, но которые разрешались бы в рамках некоего альтернативного политико-экономического устройства? Мы не будем разбирать все вызовы либерализму, исходящие в том числе и от всяких чокнутых мессий; нас будет интересовать лишь то, что воплощено в значимых социальных и политических силах и представляется частью мировой истории, лишь то, что можно было бы назвать общим для всего человечества идеологическим фондом.
В уходящем столетии либерализму были брошены два главных вызова – фашизм (3) и коммунизм. Согласно первому, политическая слабость Запада, его материализм, моральное разложение, утеря единства суть фундаментальные противоречия либеральных обществ; разрешить их могли бы только сильное государстве и «новый человек», опирающиеся на идею национальной исключительности.
Фашизм был сокрушён Второй мировой войной. Это, конечно, было весьма материальное поражение, но оно оказалось также и поражением идеи. Каких-либо материальных причин, исключавших появление после войны новых фашистских движений в других регионах, не было; всё заключалось в том, что экспансионистский ультранационализм, обещая бесконечные конфликты и в конечном итоге военную катастрофу, лишился всякой привлекательности.
Гораздо более серьёзным был идеологический вызов, брошенный коммунизмом. Маркс утверждал, что либеральному обществу присуще неразрешимое противоречие между трудом и капиталом. Поскольку классовый вопрос сегодня отошёл на второй план, привлекательность коммунизма в западном мире находится на низком уровне.
Судить об этом можно по сокращающейся численности членов и избирателей главных европейских коммунистических партий и их открыто ревизионистским программам; по интеллектуальному климату, наиболее «продвинутые» представители которого уже не верят, что буржуазное общество должно быть наконец преодолено. Это не значит, что в ряде отношений взгляды прогрессивных интеллектуалов в западных странах не являются глубоко патологичными. Однако те, кто считает, что будущее за социализмом, слишком стары или слишком маргинальны для реального политического сознания своих обществ.
Допустим, что фашизма и коммунизма больше не существует: остаются ли у либерализма ещё какие-нибудь идеологические конкуренты? Или иначе: имеются ли в либеральном обществе какие-то неразрешимые в его рамках противоречия? Напрашиваются две возможности: религия и национализм.
В последнее время все отмечают подъём религиозного фундаментализма в рамках христианской и мусульманской традиций. Некоторые склонны полагать, что оживление религии свидетельствует о том, что люди глубоко несчастны от безличия и духовной пустоты потребительских обществ. Однако хотя и пустота, конечно, идеологический дефект либерализма, из этого не следует, что нашей перспективой становится религия.
Ведь сам либерализм появился тогда, когда основанные на религии общества, не столковавшись по вопросу о благой жизни, обнаружили свою неспособность обеспечить даже минимальные условия для мира и стабильности. Теократическое государство в качестве политической альтернативы либерализму и коммунизму предлагается сегодня только исламом. Однако эта доктрина малопривлекательна для немусульман, и трудно себе представить, чтобы это движение получило какое-либо распространение.
Другое «противоречие» либерализма – национализм и иные формы расового и этнического сознания. Действительно, значительное число конфликтов в прежние века, две чудовищные мировые войны в этом столетии порождены национализмом в различных его обличьях; и если эти страсти были до какой-то степени погашены в послевоенной Европе, то они всё ещё чрезвычайно сильны в третьем мире.
Однако неясно, остаётся ли национализм неразрешимым противоречием для либерализма. Дело в том, что национализм неоднороден: это не одно, а несколько различных явлений – от умеренной культурной ностальгии до высокоорганизованного и тщательно разработанного национал-социализма. Большинство националистических движений в мире не имеет политической программы и сводится к стремлению обрести независимость от какой-то группы или народа, не предлагая при этом сколько-нибудь продуманных проектов социально-экономической организации.
Нельзя исключить того, что внезапно могут появиться новые идеологии или не замеченные ранее противоречия (хотя современный мир, по-видимому, подтверждает, что фундаментальные принципы социально-политической организации не так уж изменились с 1806 г.).
Окно в завтра: история и постистория
Что означает конец истории для сферы международных отношений? Чем идеологизированный мир в сумме своих характеристик будет отличаться от того мира, в котором мы живём?
Обычно отвечают: вряд ли между ними будут какие-либо различия. Ибо весьма распространено мнение, что идеология – лишь прикрытие для великодержавных интересов. В сущности, здесь гоббсовский взгляд на политику применён к международным отношениям: агрессия и небезопасность берутся не как продукт исторических условий, а в качестве универсальных характеристик общества.
Достаточно спорно, что идеология – лишь надстройка над непреходящими интересами великой державы. Ибо тот способ, каким государство определяет свой национальный интерес, не универсален, он покоится на предшествующем идеологическом базисе так же, как экономическое поведение – на предшествующем состоянии сознания.
Экспансионизм и соперничество в девятнадцатом веке основывались на не менее «идеальном» базисе; просто так уж вышло, что движущая ими идеология была не столь разработана, как доктрины двадцатого столетия. Во-первых, самые «либеральные» европейские общества были нелиберальны, поскольку верили в право одной нации господствовать над другими, не считаясь с тем, желают ли эти последние, чтобы над ними господствовали. Оправдание империализму у каждой нации было своё: от грубой веры в то, что сила всегда права, до признания Великого Бремени Белого Человека и желания дать цветным культуру Рабле и Мольера.
Безобразным порождением империализма девятнадцатого столетия был германский фашизм – идеология, оправдывавшая право Германии господствовать не только над неевропейскими, но и над всеми негерманскими народами. Со времени его феерического поражения законность любого рода территориальных захватов была полностью дискредитирована.
И всё же сказанное ни в коем случае не означает, что международные конфликты вообще исчезнут. Ибо и в это время мир будет разделён на две части: одна будет принадлежать истории, другая – постистории. Конфликт между государствами пост- и государствами «просто истории» будет по-прежнему возможен. Сохранится высокий и даже всё возрастающий уровень насилия на этнической почве, поскольку эти импульсы не исчерпают себя и в постисторическом мире.
Палестинцы и курды, сикхи и тамилы, ирландские католики и валлийцы, армяне и азербайджанцы будут копить и лелеять свои обиды. Из этого следует, что на повестке дня останутся и терроризм, и национально-освободительные войны. Однако для серьёзного конфликта нужны крупные государства, всё ещё находящиеся в рамках истории; а они-то как раз и уходят с исторической сцены.
Ужас! Мама, роди меня обратно... (А. Вознесенский)
Ностальгия по истории
Конец истории печален. Борьба за признание, готовность рисковать жизнью ради чисто абстрактной цели, идеологическая борьба, требующая отваги, воображения и идеализма, – вместо всего этого экономический расчёт, бесконечные технические проблемы, забота об экологии и удовлетворение изощрённых запросов потребителя. В постисторический период нет ни искусства, ни философии; есть лишь тщательно оберегаемый музей человеческой истории.
Я ощущаю в самом себе и замечаю в окружающих ностальгию по тому времени, когда история существовала. Какое-то время эта ностальгия всё ещё будет питать соперничество и конфликт. Признавая неизбежность постисторического мира, я испытываю самые противоречивые чувства к цивилизации, созданной в Европе после 1945 года, с её североатлантической и азиатской ветвями. Быть может, именно эта перспектива многовековой скуки вынудит историю взять ещё один новый старт?
Френсис Фукуяма
Дайджест по публикации
в журнале «Вопросы философии»
***
1 - Это выражено в знаменитом афоризме из предисловия к «Философии истории»: «всё разумное действительно, всё действительное разумно».
2 - Полное объяснение причин реформы в Китае и России, конечно, гораздо сложнее. Советская реформа, например, в значительной мере была мотивирована ощущением небезопасности в области военной технологии.
3 - Я не употребляю здесь термина «фашизм» в его точном смысле. «Фашизм» здесь – любое организованное ультранационалистическое движение с претензиями на универсальность в смысле уверенности движения в своём праве господствовать над другими народами. Так, имперская Япония может быть квалифицирована как фашистская, а Парагвай Стресснера или Чили Пиночета – нет.
Ещё в главе «Времена - народы - мир»:
Конец истории?