Европейский путь
Европейцы были и остаются среди людей, на долю которых, может быть, чуть больше выпало исторических приключений и злоключений, чем на долю людей других очагов культуры. Поколение за поколением обтекали они те трудности и препятствия, которые сами же возводили на собственной дороге в будущее. Европейцы ничего не искали специально, и, хотя любимой присказкой Аристотеля была «наука, которую мы ищем», менее всего искали европейцы науку.
И когда они набрели на неё, уцепившись за тривий (1) и посленикейскую догматику, не сразу и не вдруг наука стала для них тем, что она есть, – неиссякаемым источником сока утилитарности, языком Адама, вводящим человека во владение природой. Мы до сих пор разбираемся, что наука есть, а что не есть, что она может, а чего не может, где она у места, а где лучше без неё.
Как далеко ушли европейцы в своём европейском развитии от других очагов культуры? Будь этот путь прям в духе упрёка Герцена Гегелю – «Прогресс человечества тогда был известен как высочайший маршрут инкогнито – этап в этап, на станциях готовили лошадей», – мы не затруднились бы ответить без колебаний – ушли на три тысячелетия или даже дальше: другие культуры тоже не стояли на месте, шли в свою развитость. Но путь не был прямым.
В нём всегда выдерживался принцип Unde vadis? (2) и никогда Quo vadis? (3) Поэтому время – неподходящая шкала для измерений межкультурных различий. Культурные типы различены структурно, а не хронологически.
Европейцы просто показали, что переход от одного типа культуры к другому, «европейскому», типу существует. Им на этот переход потребовались три тысячелетия, и, может быть, основной их заслугой и основным их всемирно-историческим достижением было то, что они перевели проблему современной развитости из формы Unde vadis? в форму Quo vadis? Японцы, если учитывать богатую не только радостными событиями инкубационную эпоху внедрения «голландской науки», в десять раз сократили длительность перехода: они-то знали, куда шли.
Сегодня путь к науке открыт для всех и никому не заказано идти к науке, ставить рекорды, было бы желание и хотение. Путь к науке перешёл из плоскости исторической – плоскости проб и ошибок, опрометчивых выпусканий «джиннов из бутылки» и изобретательных увёртываний от грозящих катастроф – в плоскость рационального, теоретически подготовленного политического действия, где путь этот измеряется уже не столетиями и тысячелетиями, а суммой структурных изменений в социокоде и, прежде всего, в механизмах трансляции социальности, передачи её от поколения к поколению.
Что же конкретно отличает наш тип культуры от других типов? Мы бы сказали, всеобщая распределённость навыка формализации: активная, гибкая и оперативная формализация любых проблем, перевод их в измеримую и разрешимую форму, умение искать, находить, а если нужно, то и искусственно создавать фоновые сущности вечной, лишённой отметок пространства и времени знаковой природы.
Иногда этот знаковый активизм нас подводит, и мы с набором постулатов актуализма пытаемся опознать и решить проблемы, для которых этот набор заведомо недостаточен. Но исключения не отменяют правила. В странах европейского очага культуры массовым, практически всеобщим порядком из поколения в поколение воспроизводится научная психологическая установка, одержимость приложением, мания и навык приложения. Не у всех эта установка работает в полную силу, но здесь различия по степени, а не по типу.
Где те не такие уж широкие врата в развитость, которые волей-неволей придётся пройти всякому, желающему быть развитым в современном смысле этого слова – владеть наукой как инструментом власти не только над природой, но и над собственным будущим? Если мы в своём анализе перехода от греков до современных споров вокруг науки, её генезиса и природы не слишком уклонились от истины, корень всех проблем и вопросов трансплантации науки на инокультурные почвы – устойчивая и массовая трансляция одержимости приложением, мании и навыка приложения.
Всё остальное либо входит на правах составных в эту интегрирующую и многогранную проблему или имеет вспомогательный и второстепенный характер. Европа взяла курс на науку, как только в её каналы трансляции проник вирус тривия, остался в них неустранимой и неустранённой составляющей формального образования. Тот факт, что рядом с тривием появился квадривий (4), что они обросли пышной и скрывающей стволы кроной исторических приращений в виде многообразия научных дисциплин, многопредметности приложений, ничего не изменил в самом существе дела.
Тривий и квадривий неустранимы из нашей системы образования: на них держится всё, с них и начинаются все индивидуальные пути к науке, которые приходится проходить каждому из нас, европейцу и неевропейцу. Европейцу, может быть, сделать это даже сложнее: слишком много понаставлено табу, слишком многое закрыто постулатами, запрещающими вопросы зачем и почему. Свежему неевропейскому глазу многое бы удалось увидеть странного и заслуживающего изучения.
Смертная скука Пифагоровой таблицы умножения и Аристотелевых падежей, частей речи и членов предложения с бесконечными «На какой вопрос отвечает?» может когда-нибудь породить волну школярского активизма, сравнимого по силе, осмысленности и содержательности с недавней волной студенческого активизма. Но волны приходят и уходят, а таблицы умножения, грамматики, скука их постижения остаются. Без них невозможно сформировать, увести в подкорку научную психологическую установку – тот самый привычный для европейца, но отсутствующий в других очагах культуры критический взгляд на происходящее, то самое умение всё представлять под формой и на фоне вечности, ту самую способность в трудные минуты жизни хвататься не за голову, а за логарифмическую линейку.
Можно сочинять великолепные законы, принимать первые в мире резолюции о научной политике, как это сделано в Индии, можно окружить университеты высочайшим вниманием и личной опекой, как это сделано в Индонезии, можно строить великолепные университетские городки и поддерживать невероятно высокий социальный статус академической элиты, как это сделано в Нигерии, но, если тривий и квадривий не пустили корней в душе школьника, если научная установка, одержимость приложением, навык приложения остались «второй культурой» – культурой для службы, которую можно забыть на письменном столе или в лаборатории, – всегда будет продолжаться одно и то же.
Астрономы будут благодарить повелителя Поднебесной за несостоявшееся затмение, учёные будут воспринимать науку как ещё одну мифологию: «Индийские учёные практикуют науку только в лаборатории, а вне лаборатории, в повседневной жизни, они остаются пленниками древних идей и обрядов, подчиняются предрассудкам и вере в сверхъестественное. Среди учёных Индии не редкость вера в астрологию, обряды очищения перед проведением экспериментов и даже обряды искупительных жертвоприношений для умилостивления приборов и оборудования».
Тривий и квадривий – не просто «семь свободных искусств», с которыми Европа связала свою судьбу, но и семь искусств освобождающих, помогающих «давить в себе по капле» раба унаследованных обстоятельств, иметь своё мнение и настаивать на нём, в какие бы конкретно-исторические обстоятельства судьба и произвол родителей ни закидывали человека. Если семь свободных и освобождающих искусств пустили корни в душе человека, с ним уже ничего нечеловеческого не случится, будь он европейцем или неевропейцем. Он может всю жизнь мыкаться по конкретно-историческим колдобинам и буеракам, попадать то на крест, то на костёр, а то и на книжную полку, но переделать его уже нельзя. Нечеловека из него уже не получится.
Европа строила свою историю на плечах и на костях одержимых манией расширения научного знания и приложения научного знания. Нельзя сказать, что одержимость носила повальный характер – эпонимическая (5) характеристика европейской развитости много беднее, чем, скажем, статистика долгожителей. Одержимых редко чествовали при жизни, чаще украшали венками могилы. Камю написал не так уж давно: «Не знаю никого, кто отдал бы жизнь за онтологическое доказательство. Галилей, обладавший полновесной научной истиной, с лёгкостью предал себя, как только истина стала угрозой его жизни. В какой-то степени он поступил правильно». В плохом смысле.
Галилей мог и отступиться, изменить самому себе в надежде на легковесную истину-масло, которая всплывёт, «сама себя покажет». Но вот Камю, как и Оруэлл, заставляющий своего героя отказаться от «дважды два четыре», высказывает глубоко несправедливые мысли насчёт европейцев. Будь все такие уступчивые в делах истины, бродить бы нам и сегодня по задворкам цивилизаций Востока, перенимая то компас, то бумагу, то ещё какую диковину с чужого стола. Если мы кому и обязаны из предшественников, то не отступникам от истины, а тем, кто шёл до конца. И другого пути к человеку, видимо, нет. Во всяком случае, пока ещё не открыли, ходить приходится старым, европеец ты или неевропеец.
Вот и конец дороге. И снова в путь. Жизнь человека коротка, и «суммы обстоятельств» никогда не бывают асфальтовой лентой, уходящей за горизонт. А если и бывают – скучно ходить по асфальту, того хуже ездить: взгляду не за что зацепиться. В наш век не соскучишься. Научно-техническая революция выдаёт на-гора столько острых, таймированных, окрашенных социальными и другими красками проблем, что жаловаться на человеческое в человеке не приходится – всегда есть чем озадачиться, над чем поразмыслить, подумать, чем поделиться с современниками.
* * *
Все европейцы верят в Личность – богиню, явно сохраняющую архаичные черты принадлежности к неразвитому первобытному сознанию, где каждый имеет своего особого божка, умащивает его остатками пищи или наказывает в зависимости от собственных удач или неудач. Личность – богиня иррациональная, ни одному европейцу не удалось внятно и понятно объяснить другим европейцам, что она такое, кто её родители, каким навыкам она покровительствует, хотя до недавнего времени, когда в Европе господствовало христианство, в личности находили черты фамильного сходства с Богом-Отцом, искру божественного и вечного в человеке. К первобытному непрофессиональному сознанию личность близка и в том отношении, что она явно связана с тотемизмом. Как дикари говорят: я – попугай, я – выдра, я – крокодил, так европеец твердит: я – личность. Это его тотем.
Может быть, поэтому личность – самое чувствительное и болезненное место европейца. Если погладить личность европейца по шерсти, похвалить его как личность и сказать ему, по возможности в присутствии других европейцев, «ты – личность», европеец на глазах начнёт распухать от тщеславия и гордости, станет мягким как воск, способным на любое безрассудство, даже во вред самому себе, только бы без конца слышать: «Ты – личность, ты – личность...» Но не дай Бог погладить личность европейца против шерсти – без драки не обойтись. Поэтому европейцы то живут мирно, когда они без конца уверяют друг друга, что они – личности, то враждуют и ссорятся, когда им это надоедает. «А ты кто такой?», «Ты меня уважаешь?» (сокращённое от «Ты меня уважаешь как личность?»), «Личность я или нет?» – типичные прелюдии европейских ссор от уровня личного до уровня государственного: любая война, горячая или холодная, любая конфронтация, любой конфликт начинаются у европейцев с выяснения вопроса о личности, причём удар в челюсть или бомбёжка городов с воздуха считаются допустимыми и вескими аргументами в споре.
Более всего личность похожа на ящик Пандоры, который она получила от Зевса, выходя замуж за Эпиметея. Но хотя ничего, кроме бед, неприятностей, несчастий, позора или надутого тщеславия, европеец не получает от личности, без неё он вообще перестаёт чувствовать себя человеком, предаётся безутешной печали и погибает в страшных муках от «угрызений совести» – от специфически европейской болезни.
Её лечат возрастающими дозами сильнодействующих лекарств, обычно алкоголем, от лекарств же и помирают. Только Европе знаком алкоголизм как социальное явление, и мера потребления алкоголя на европейскую душу в той или другой стране есть мера сомнений души европейца: личность он или нет.
...Успехи европейцев, которые за два-три столетия силой установили своё господство почти над всем миром, а за последние два столетия по экспоненте наращивали доход на душу населения, так что он сегодня намного превосходит соответствующие величины в странах традиционной культуры, вряд ли поколебали бы уверенность традиции в собственном превосходстве, в том, что будущее за традиционной, а не за европейской культурой. Три-четыре столетия – не такой уж впечатляющий срок на фоне тысячелетий; случайности и отклонения всегда возможны.
К тому же, что касается господства над миром, то европейское в этом господстве лишь безрассудство и невежество относительно природы человека: основные орудия к достижению этого господства – компас, порох, огнестрельное оружие Европа заимствовала у традиционного Китая, не позаимствовав его мудрости, способности ограничивать себя вопросом: «А зачем такое господство нужно мне как смертному и ограниченному по вместимости человеку или людям моего общества, таким же смертным и ограниченным?» Что оружие в руках неразумного ребёнка или взрослого недоумка опасно – это бесспорно, но превращать неразумное использование оружия в аргумент, способный сказать нечто о силе разума и мудрости, – это уже чисто европейский способ зубодробительных дискуссий о личности.
Недалеко ушла в этой причастности к мудрости и так называемая «научно-техническая революция», гордость европейского мира. Неплохая, конечно, вещь – изобилие и даже мудрая, если изобилие согласовано с потребностями человека, с гармонией потребления, с оптимальным соотношением ментальных и физических жизнеотправлений человека.
Но если, скажем, 5% трудоспособного населения, как это происходит в США, производят с помощью сложной техники втрое больше сельскохозяйственной продукции, чем требуется для населения этой страны, вынуждая остальных заниматься чем угодно – от полётов на Луну до просиживания штанов в собственной автомашине, терять постепенно облик человеческий от алкоголя, наркотиков, ожирения, бесконечных споров по поводу личности, её реализаций и ущемлений, то вряд ли такое изобилие можно назвать разумным.
Если прибавить к этому различного рода поллюции от загрязнения среды физической до отравления среды духовной, которые уже в конце этого столетия грозят утопить европейский мир в собственных нечистотах и тем самым закончить «европейский этап» в истории человечества, то трудно сказать, где в «научно-технической революции» разум переходит в безумие, благое намерение – в преступление. Совершенно очевидно, что и здесь европейскую культуру подводят гены, её врождённая неспособность понять и принять принципы ограниченной вместимости человека, семейного контакта поколений, системы межсемейных контактов, обмена как основополагающие принципы оптимального и разумного кодирования социальных ценностей в знаке, трансляции этих ценностей от поколения к поколению.
Михаил Петров. Из книги, написанной в 1974 и опубликованной в 1991 году под названием «Язык, знак, культура» (Москва, Издательство «Наука»)
***
1 – Тривий (трёхпутье) – один из циклов учебных предметов в средневековой школе, включавший изучение грамматики, риторики и диалектики.
2 – Откуда идёшь? (лат.)
3 – Куда идёшь? (лат.)
4 – Квадривий (четырёхпутье) – повышенный курс образования в средневековой школе, следующий за тривиумом и включавший 4 предмета: музыку, арифметику, геометрию и астрономию.
5 – Эпонимический – дающий чему-либо своё имя.
Ещё в главе «Личность - культура - ноосфера»:
Европейский путь
«Душа обязана трудиться...» (о противном мраку и безобразию)