Ученый, предприниматель, общественный деятель, благотворитель
Журнал «Социум». №5 (48) 1995 год

Это всё, что зовём мы родиной

Рисунок Ю. Селиверстова
Рисунок Ю. Селиверстова

К концу двадцатого века читающих русских людей снова настигают сомнения. Одни заблудились в лесу имён и названий (к «серебряному» веку прибавились «красный», «стальной» и «синтетический»). Другие остановились посреди чистого поля и ищут огоньки: где там они затерялись, души поэтов?

***

Его столетие и семидесятилетие его смерти приходятся на 1995 год...

Каких только мифов не понасочиняли о Есенине. Как он жил – со снегами, туманами, женщинами, дорогой, черёмухой, озёрами, вином, щегольскими пиджаками, страстями – об этом он сказал лучше всех, кто пытался о нём говорить.


Ты меня не любишь, не жалеешь,
Разве я немного не красив?
Не смотря в лицо, от страсти млеешь,
Мне на плечи руки опустив.

***

И когда с другим по переулку
Ты пройдёшь, болтая про любовь,
Может быть, я выйду на прогулку,
И с тобою встретимся мы вновь.

Отвернув к другому ближе плечи
И немного наклонившись вниз,
Ты мне скажешь тихо: «Добрый вечер...»
Я отвечу: «Добрый вечер, miss».

И ничто души не потревожит,
И ничто её не бросит в дрожь, –
Кто любил, уж тот любить не может,
Кто сгорел, того не подожжёшь.

(4 декабря 1925 г.)

Как он уходил... Мрак тайны едва прорезывает неверное мерцание гипотез, догадок, слухов. «Вы ушли, как говорится, в мир иной...» Кем говорится? Слова ответа застыли во льду ушедшего времени. Слова, слова. Но что за ними? Убит или самоубийца? Это ведь вопрос не смерти, а жизни.

Дело о/в свидетелях

Из «Памятки о Сергее Есенине»:

«...В углу, на трубе парового отопления, на верёвке от чемодана висел Сергей Есенин. На левой руке было несколько царапин, а на правой, выше локтя, – глубокий порез, сделанный ножом от бритвы...»

Для меня свидетельства убийства – это фотографии мёртвого; это посмертная маска поэта со следами травмы на лице; описания, сделанные теми из современников, кто не боялся сказать правду. В конце концов, та устойчивая уверенность в убийстве, что изустно дошла до наших дней – в частности, через литераторов Ленинграда – Петербурга.

Свидетельства самоубийства – это нагромождение противоречий, расхождений, туманностей и просто лжи со стороны тех «рядовых» дворников, милиционеров-огепеушников, что были свидетелями при снятии тела и «расследовании». Ну а друзьям-поэтам и родственникам ОГПУ сразу выдало как единственную версию о самоубийстве: предлагать любую другую тогда, в том городе и той стране, при тех обстоятельствах – вот это было прямым самоубийством!

***

Отчаянно смелым было название прощальной статьи Бориса Лавренёва «Казнённый дегенератами». И отчаянно смел был рассказ в 1927 году художника Василия Сварога (сделавшего наброски с тела снятого с верёвки Сергея Есенина):

«Мне кажется, этот Эрлих что-то подсыпал ему на ночь, ну... может быть, и не яд, но сильное снотворное. Не зря же он «забыл» свой портфель в номере Есенина. И домой он «спать» не ходил (с запиской Есенина в кармане), он крутился не зря всё время неподалёку. Наверное, вся их компания сидела и выжидала свой час в соседних номерах. Обстановка была нервозная, в Москве шёл съезд, в «Англетере» всю ночь ходили люди в кожанках.

Есенина спешили убрать, потому всё было так неуклюже, и оставалось много следов. Перепуганный дворник, который нёс дрова и не вошёл в номер, услышал, что происходит, кинулся звонить коменданту Назарову... А где теперь этот дворник?

Сначала была «удавка» – правой рукой Есенин пытался ослабить её. Так рука и закоченела в судороге. Голова была на подлокотнике дивана, когда Есенина ударили выше переносицы рукояткой нагана. Потом его закатали в ковёр и хотели спустить с балкона, за углом ждала машина. Легче было похитить. Но балконная дверь не открылась достаточно широко, оставили труп у балкона, на холоде.

Пили, курили; вся эта грязь осталась... Почему я думаю, что закатали в ковёр? Когда рисовал, заметил множество мельчайших соринок на брюках и несколько в волосах... Пытались выпрямить руки и полоснули бритвой «Жиллет» по сухожилию правой руки, эти порезы были видны... Сняли пиджак, помятый и порезанный, сунули ценные вещи в карманы и всё потом унесли... Очень спешили...

«Вешали» второпях, уже глубокой ночью, и это было непросто на вертикальном стояке. Когда разбежались, остался Эрлих, чтобы что-то проверить и подготовить для версии о самоубийстве... Он же и положил на стол, на видное место, это стихотворение: «До свиданья, друг мой, до свиданья...» Очень странное стихотворение...» («Вечерний Ленинград», 28.12.90).

«Действительно, из номера пропал пиджак поэта, а после осмотра места происшествия кто-то снял лакированные туфли с мёртвого тела».

«Самоубийство» Есенина – это классическое постановочное убийство, организованное в стабильном государстве с профессионально грамотными, скажем, писателями-детективистами... И обёрнутая вокруг шеи (не затянутая петлёй) верёвка, и порезы на руке (правой, которой надо было ещё себя «вешать»), и эффектные «предсмертные» стихи, написанные за сутки до убийства и прочитанные уже «верными» друзьями, а потом «свидетелями»...

Внушительный аргумент за самоубийство – последние стихи Есенина. Почему поверившие в его добровольный уход из мира живых не обращают внимания на написанное им в том же декабре 1925 года:

Вот и опять у лежанки я греюсь,
Сбросил ботинки, пиджак свой раздел.
Снова я ожил и снова надеюсь
Так же, как в детстве, на лучший удел.

Поэт тем и отличается от непоэтов, что способен жить, умирать, быть убитым, убивать себя, быть прощённым, любить и не любить одновременно – и не единожды, а в вариациях, в повторениях, во множествах образов...

Есенин видел себя мёртвым. Убивал себя и сам. (Лермонтов видел свою смерть «через сон» в гениальном стихотворении «В полдневный жар в долине Дагестана...»; Блок не раз «считался с жизнью»: «Лечу, лечу к мальчишке малому, Средь вихря и огня... Всё, всё по-старому, бывалому, да только – без меня...»).

...А за десять лет до гибели поэта появилось есенинское стихотворение, по «сценарию» которого, не мудрствуя лукаво, вероятно, разыгралось (кем?) самоубийство:

Устал я жить в родном краю
В тоске по гречневым просторам,
Покину хижину мою,
Уйду бродягою и вором.

Пойду по белым кудрям дня
Искать убогое жилище.
И друг любимый на меня
Наточит нож за голенище.

Весной и солнцем на лугу
Обвита жёлтая дорога,
И та, чьё имя берегу,
Меня прогонит от порога.

И вновь вернусь я в отчий дом,
Чужою радостью утешусь,
В зелёный вечер под окном
На рукаве своём повешусь.

Седые вербы у плетня
Нежнее головы наклонят.
И необмытого меня
Под лай собачий похоронят.

А месяц будет плыть и плыть,
Роняя вёсла по озёрам,
И Русь всё так же будет жить,
Плясать и плакать у забора.

(1915)

Но это – видеть мёртвым себя.

1925 г. Подпись на французском языке: «Сергей Есенин. Первый набросок, сделанный после его смерти». Автор рисунка: В. С. Сварог

О жертве вечерней иль новом Иуде шумит молочай у дорожных канав?

Видеть мёртвым другого – и дело другое. Это уже «тема Сальери».

В линии учительства – ученичества – соперничества литературоведы любят парные соответствия: к Жуковскому – всегда Пушкин, который и к Державину, к Пушкину – Лермонтов, к Тютчеву – Анненский, ну а Есенин – к Клюеву.

Гениальный и космичный – повторю следом за исследователями. Но добавлю своё – мёртвый! Гениальный над и сверхнациональный, но мёртвый поэт. Это и есть то, что отделяет одного от другого; тот был живой, вот уж правда.

Чаще всего убийства духовного порядка совершают те, кто очень хорошо знают свою жертву. Это ведь не только психологическое чутьё и писательский дар, а точное знание души позволило Набокову «подпустить» в камеру к Цинциннату его же палача – Пьера...

Николай Клюев знал Сергея Есенина как никто. Духовный учитель, наставник, проводник по национальному преданию... Поэт, посвящавший свои стихотворения другу-поэту. Да что там говорить, стихи не были просто «посвящены» Есенину: Есенин являлся в них как художественный образ, как то, что само по себе способно стать предметом стиха, – как вода, облако, цветок или дорога.

И какие только чувства, мысли не живут в витиеватом слоге учителя...

Николай Клюев

Николай Клюев

Поэту Сергею Есенину

...Русь Христа променяла на Платовых,
Рай мужицкий – ребяческий бред... –
Но с рязанских с полей коловратовых
Вдруг забрезжил коно́пляный свет.

Ждали хама, купца непотребного,
В спинжаке, с кулаками в арбуз, –
Даль повыслала отрока вербного,
С голоском слаще девичьих бус.

Он поведал про сумерки карие,
Про стога, про отжиночный сноп;
Зашипели газеты: Татария!
И Есенин – поэт-юдофоб!

(1916–1917)

Вдруг – в том же цикле стихов – настроение неуловимо меняется:

Ёлушка-сестрица,
Верба-голубица,
Я пришёл до вас:
Белый цвет-Серёжа,
С Китоврасом схожий,
Разлюбил мой сказ!

Он пришелец дальний,
Серафим опальный,
Руки – свитки крыл.
Как к причастью звоны,
Мамины иконы,
Я его любил.

***

Тяжко, светик, тяжко!
Вся в крови рубашка...
Где ты, Углич мой?..
Жертва Годунова,
Я в глуши еловой
Восприму покой.

Вот когда уже, в 16-17 годах, появляется тема жертвы. В 1920 году Клюев бросает знаменитое обвинение:

Сергею Есенину

В степи чумацкая зола –
Твой стих, гордынею остужен;
Из мыловарного котла
Тебе не выловить жемчужин.

И груз «Кобыльих кораблей» –
Обломки рифм, хромые стопы.
Не с Коловратовых полей
В твоём венке гелиотропы, –

Их поливал Мариенгоф
Кофейной гущей с никотином...
От оклеветанных голгоф –
Тропа к Иудиным осинам.

Стихи будто подталкивают Есенина к царю грешников и самоубийц (кто пал ниже Иуды?). В 1922 году Клюев ещё в одном знаменитом стихотворении снова убивает Есенина. Мы знаем, каким было отношение к слову у настоящих поэтов: слово было не только «духовно», оно было «материально», оно было не только «образом» или «идеей», но и «орудием». Клюев беспощадно «создаёт» (накликает?) посмертную жизнь Сергею Есенину:

Стариком, в лохмотья одетым,
Притащусь к домовой ограде...
Я был когда-то поэтом,
Подайте на хлеб, Христа ради!

***

За стеною Кто и Незнаю.
Закинут невод в Чужое...
И вернусь я к нищему раю,
Где Бог и Древо печное.


Под смоковницей солодо́вой
Умолкну, как Русь, навеки...
В моё бездонное слово
Канут моря и реки.


Домовину оплачет баба,
Назовёт кормильцем и ладой...
В листопад рябины и граба
Уныла дверь за оградой.


За дверью пустые сени,
Где бродит призрак костлявый,
Хозяин Сергей Есенин
Грустит под шарманку славы.

Повторим: многие русские поэты предвосхищали собственную смерть, но не убивали и не умертвляли в стихах других поэтов. «Плач о Есенине» Клюев напишет в 1926 году. Пронзительный, проникновенный. Здесь в последних строках одной из частей почти скороговоркой брошен вопрос-приговор:

... Неспроста у касаток не лепятся гнёзда,
Не играет котёнок весёлым клубком, –
С воза, сноп-недовязок, в пустые борозды
Ты упал, чтобы грудь испытать колесом!..

Вот и хрустнули кости... По жёлтому жни́вью
Бродит песня-вдовица – ненастью сестра...
Счастливее ёлка, что зимнею синью,
Окутана саваном, ждёт топора.

Разумнее лодка, дырявые груди
Целящая корпией тины и трав...
О жертве вечерней иль новом Иуде
Шумит молочай у дорожных канав?

Вот так космичный Клюев, встряхнувший в начале века мифологический строй русского народа и напомнивший русским об их национальном мифе, оценивал частную человеческую судьбу. А может быть, не частную?

Есенину препоручили носительство образа, он становился живым героем живого русского мифа: сам себе герой, сам Боян, сам летописец, он содвигал небо с землёй, он умирал и рождался заново, он оплодотворял, он и рождал. Всё это тогда, в 1926 году, «уцепил» в Есенине Ходасевич.

Клюев был сотворец русского национального мифа; Ходасевич предстал как разоблачитель национального мифа; но оба – знатоки проблемы. Ходасевич как бы уличил Есенина в чрезмерном вхождении внутрь мифа; Клюев уличил в отхождении от мифа... Сильнее всего карают те, кто остаётся и смотрит вослед уходящему...

* * *

Что было «псевдохристианством» (Ходасевич) Есенина? Постязыческое, раннее, яростное и честное до смертельного исхода, христианство, когда на Руси человек ещё плотью чувствовал, что по той земле, где он идёт, только что прошли Пресвятая Богородица, Андрей Первозванный или Сам Божий Сын и ещё видны их следы на серебрящихся росой травах...

Клюев, в языческо-христианском замесе которого победило язычество, обожжённое старообрядчеством, вероятно, простить не мог как раз того, что Сергей-то Есенин не удерживался в очертаниях старого, уже устоявшегося мифа; он, Есенин, посягнул создать свой миф!

И именование «пророк» не было самозванством именно для Есенина. Он был левее левых. Он столкнул и сотряс прошедшие и приходящие миры, обрушил небо на землю, вонзил человека в небесную плоть. После него «авангардизм» и «космизм» Хлебникова, Маяковского, Андрея Платонова и даже Клюева кажется бытовым, ручным и обыденным.

Сергей Есенин в форме санитара

Сергей Есенин в форме санитара

... Я сегодня снёсся, как курица,
Золотым словесным яйцом.

Я сегодня рукой упругою
Готов повернуть весь мир...
Грозовой расплескались вьюгою
От плечей моих восемь крыл.

***

Ныне на пики звёздные
Вздыбливаю тебя, земля!

Протянусь до незримого города,
Млечный прокушу покров.
Даже Богу я выщиплю бороду
Оскалом моих зубов.

Ухвачу его за гриву белую
И скажу ему голосом вьюг:
Я иным тебя, Господи, сделаю,
Чтобы зрел мой словесный луг!

Коленом придавлю экватор
И под бури и вихря плач
Пополам нашу землю-матерь
Разломлю, как златой калач.

(«Инония», 1918)

Стоят слева направо: Е. Шеришевская. А. Мариенгоф, И. Грузинов. Сидят: В. Шершеневич, С. Есенин. 1924 (9)

Стоят слева направо: Е. Шеришевская. А. Мариенгоф, И. Грузинов. Сидят: В. Шершеневич, С. Есенин. 1924

Колёсами солнце и месяц надену на земную ось

Есенин оказался и правее правых. Все русские религиозные философы были томимы одной, в конце концов, мыслью: как приблизить небесное, духовное к земному бытию человека и не нарушить тот хрупкий, тонкий, разделяющий слой между ними. Земной рай недостижим – эту православную истину мы все, кажется, уже усвоили, а потому тот, небесный, – единственно и есть рай, возможный только в инобытии.

Большевики как бы стремились к созданию как бы земного рая – в их материальной интерпретации и с нашими допусками; русские мыслители были призваны предупредить этих русских делателей о пагубности и бессмысленности таких замыслов; Православная Церковь полагала безнадёжными и злокозненными даже и построения философов (в чём оказалась права)... К этому, возможно, и свелась битва сознаний в нашем веке.

Есенин не кощунствовал над Божьим миром, в чём пытались уличить его, он взялся оплакать мир собственной кровью, отважился нарушить традиционность ожидания и поломать ещё не родившийся апокриф. Не к тому Христу, Слову Божию, явившемуся в начале нашей эры, обратился Есенин, не в глубину пройденных историей времён, а в глубину грядущего: потому не кощунствовал, а предупреждал возможные муки.

– О, если б знали, дети, вы
Хаос и мрак грядущих дней...

(А. Блок)

...Мимо нас прошелестели десять лет перестройки. Кажется, мы должны были многое успеть, понять, увидеть... Мы же не успели даже перечитать пережитое другими.

Нам объясняли, что правду о советской эпохе сказали эмигранты трёх волн исходов на Запад и деревенщики семидесятых. Но первым жестокую правду сказал тот, кого по внушению называют самым «лиричным», «неуравновешенным» или «болезненным» поэтом:

Слышите ль? Слышите звонкий стук?
Это грабли зари по пущам.
Вёслами отрубленных рук
Вы гребётесь в страну грядущего.

Плывите, плывите в высь!
Лейте с радуги крик вороний!
Скоро белое дерево сронит
Головы моей жёлтый лист.

Когда Есенин говорил о голоде 1918–19-го, он-то уж знал, в кого метит и чем ему откликнется: он, может, вовсе не хотел приносить себя в жертву, но он хотел успеть сказать. Это ведь не потом, а в год всероссийского голода сказано:

Кто это? Русь моя, кто ты? кто?
Чей черпак в снегов твоих накипь?
На дорогах голодным ртом
Сосут край зари собаки.

Им не нужно бежать в «туда» –
Здесь, с людьми бы теплей ужиться.
Бог ребёнка волчице дал,
Человек съел дитя волчицы.

О, кого же, кого же петь
В этом бешеном зареве трупов?
Посмотрите: у женщин третий
Вылупляется глаз из пупа.

Если голод с разрушенных стен
Вцепится в мои волоса, –
Половину ноги моей сам съем,
Половину отдам вам высасывать.

Никуда не пойду с людьми,
Лучше вместе издохнуть с вами,
Чем с любимой поднять земли
В сумасшедшего ближнего камень.

(«Кобыльи корабли», 1918)

Вот за эту конкретно вещь Клюев отослал Есенина к «иудиным осинам». Чьи же «голгофы» были «оклеветаны» Есениным?

Клюев был старообрядцем, и как-то не говорится внятно какого толка. А между тем гонения на старообрядчество и сектантство в разных его толках не было чисто церковным делом уже к середине прошлого века. Против них прежде всего выступало государство, ибо на Россию не менее иных врагов посягали раскольники, духоборы, хлысты; громадными, миллионными деньгами они участвовали в разрушительной работе (например, в издании герценовского «Колокола» и других антигосударственных акциях).

Отколовшиеся от Православной Церкви не только «мыслью» или «духом», они подгоняли революцию деньгами миллионеров и рядовых членов общин. И насколько в революции участвовали Парвусы и Шиффы, настолько же Рябушинские и Морозовы. Когда отечественные «миллионщики» скрывали в особняках большевиков и эсеров, они не были наивными «дурачками», чего-то недопонимавшими, как нам внушают до сих пор.

Русские по национальности, они вкладывали средства в разрушение России, и сейчас не всё ли равно, из каких чаяний они это делали – по наследственному ли клановому указу или жаждали скорее увидеть конец света и исполнение напророченных предчувствий...

«Отрезвление» Есенина от пришедшей революции обернулось и освобождением от этого раскольничье-мессианского надрыва. За этот-то уход в мир стал Клюев Есенина запугивать в стихах.

Литературоведы до сих пор спорят, кто более «русский» или «великий» – Клюев или Есенин. Бог с ними, спорить – их хлеб. Но вот в народном сознании Есенин существовал уже при своей жизни, а Клюев не вошёл в народный миф и после смерти... И уже этим – вхождением при жизни в ряд народных образов – Сергей Есенин обеспечил себе раннюю и насильственную смерть. Антинародной власти не нужны были народные имена и герои!

Есенин умел нанести точный удар, недаром был удачлив в уличных мальчишеских драках:

Никому ведь не станет в новинки,
Что в кремлёвские буфера
Уцепились когтями с Ильинки
Маклера, маклера, маклера...

(«Страна негодяев», 1922–1923)

«Маклера с Ильинки» решали исходы всех революций! Простить ложь и даже молчание можно, но высказанную правду? Простить?

«Бесшабашный», «загульный», «эксцентричный» Сергей Есенин перчатку бросил:

Мне хочется вызвать тех,
Что на Марксе жиреют, как янки.
Мы посмотрим их храбрость и смех,
Когда двинутся наши танки.

Холодный, аналитичный Есенин знал, что перчатку не замедлят поднять:

Я потерял равновесие...
И знаю сам –
Конечно, меня подвесят
Когда-нибудь к небесам.
Ну так что ж!
Это ещё лучше!
Так можно прикуривать о звёзды...

И всего через два года его действительно подвесили к звёздам.

Когда что успевал? Тащил на себе душ столько (сёстры, отец с матерью, товарищи), сколько, пожалуй, только многотерпеливый Василий Васильевич Розанов выдержать мог – но тот мог до революции... Ходил по ресторанам. Кабакам. Слушал кабацкие песни. Среди них и такую, дошедшую до нашего времени: «Ах, шарабан мой, американка...»

Есенин импровизировал (кто-то из друзей записал):

Шафранный день звенит в колосьях,
Проходит жизнь, проходит осень.
Ах, шарабан мой, американка,
А я девчонка, я шарлатанка.

Всё обойдётся, как смех растает –
Не пой, мой друг, душа пустая...
Ах, шарабан мой...

Эти песни пели потом в эмиграциях, оттуда они откатывались в Россию. А ещё в зарубежье великие певцы всех кровей пели песни на слова Сергея Есенина. Они не разбирали, белый был поэт или красный, но знали, что он из тех уж совсем немногих, кого можно петь.

«Шарабан» Есенин распевал ещё в 1924-м. (Не забудем его немыслимо залихватский мотивчик!) А год спустя пелось иное:

Что-то солнышко не светит,
Над головушкой туман.
То ли пуля в сердце метит,
То ли близок трибунал.
Ах, доля-неволя,
Глухая тюрьма,
Долина, осина,
Могила темна.
На заре каркнет ворона.
Комиссар, взводи курок.
В час последний похоронят,
Укокошат под шумок...

Эта песня была любимой у атамана Антонова, адъютант которого напел её когда-то Клюеву, Клюев – Есенину, Есенин – питерскому поэту Н. Брауну, а его сын, Браун-младший, поёт до сих пор.

...Пустая забава, одни разговоры.
Ну, что же, ну, что же вы взяли взамен?
Пришли те же жулики, те же воры
И законом революции всех взяли в плен...

...Дорогие мои... Хор-рошие...

...Это она!
Это она подкупила вас,
Злая и подлая оборванная старуха.
Это она, она, она,
Разметав свои волосы зарёю зыбкой,
Хочет, чтоб сгибла родная страна
Под её невесёлой холодной улыбкой.

(«Пугачёв»)

Эту страшную любовь, невыносимые муки, – да что, их можно испытывать к какой-то там «родине»? Одни до сего дня зарабатывают на той боли жирные копейки, а другие диагностируют по ней у Есенина душевную наследственную болезнь с названием – «чувство родины».

Наверное, мы, русские, оттого и вымираем, что болеем этой неизлечимой болезнью.

Марина Тимонина

***

1 - «Записка» – «прощальное» стихотворение «До свиданья, друг мой...» – М. Т.