Благородное сословие России
Конфликт-невидимка
Апокриф XX века
Мы публикуем отрывок из книги, появившейся в самиздате в начале 80-х годов. Называлась она просто: «Отец Арсений». Её перепечатывали, передавали из рук в руки, и читателям в голову не приходило искать автора или героя этой книги: это было опасно. Зато поисками наверняка занимались умельцы из соответствующего отдела КГБ.
Книга состоит из двух частей: одна посвящена жизнеописанию иеромонаха Арсения (в миру искусствоведа Петра Андреевича Стрельцова), вторая как бы составлена из воспоминаний его духовных детей. При внимательном прочтении всей книги возникает определённое ощущение, что она создана одним автором. Скорее всего, это апокриф. (Апокрифы – произведения христианской литературы, не включаемые в разряд канонических.)
Отец Арсений поставлен автором апокрифа в условия современной жизни. Он проводит его через сталинский ГУЛАГ и «катакомбы» 50-х годов. Вся жизнь отца Арсения посвящена людям. Этот пастырь – вполне жизненный образ – имел и свои реальные прототипы.
Появлявшиеся в печати и самиздате, начиная с 60-х годов, воспоминания лагерников были настолько мрачными, что читатели инстинктивно искали хотя бы лучик света в той тьме, которая нависала над недавним прошлым России. Живым откликом на эту потребность стала книга об отце Арсении. Не потеряла она своего жгучего интереса и сегодня.
Я не одинок!
Я помню! Я никогда не смогу забыть лагеря особого режима. Даже теперь, через много лет, вся обстановка лагеря и жизнь в нём постоянно возникают передо мною. Вспоминается всё до мельчайших подробностей, а ночью всё это переходит в повторяющиеся кошмары.
Арест, беспрерывные допросы с применением физического воздействия, тюремная камера, долгий пеший переход в колонне, окружённой конвойными с автоматами и сторожевыми овчарками, моросящий осенний дождь, крики охраны перед началом движения: «Два шага в сторону – стрельба без предупреждения!». Всё это было пугающим, страшным, но постоянно жила надежда на какое-то лучшее будущее. И вот наконец лагерь особого режима, и только в нём я понял, что всё предыдущее было не самым страшным. Восемь месяцев, прожитые в «особом», оказались тяжелейшими, непереносимыми испытаниями.
Ночь. Барак заперт. Вдоль коридора, образованного уходящими в темноту нарами, тускло светятся электрические лампочки, то почти затухая, то наливаясь красноватым, еле тлеющим огнём. Полутемно, только сквозь забитые снегом и льдом окна вдруг пробьётся скользящий луч прожектора, захватит кусок стены или нар и мгновенно исчезнет. За стенами барака 30-градусный мороз, ветер бьётся в окна, рыскает, стонет и плачет на тысячу ладов. В бараке люди, их много, но ты один, совсем один, чужой для всех, и все для тебя чужие.
Ночь, у которой нет конца, охватывает тебя. Звуки постепенно смолкают, и ты начинаешь прислушиваться, как тишина окружает, подступая к нарам, стенам, окнам, как она выходит из темноты и становится рядом с тобой, и тогда ужас охватывает всё твоё существо. Сознание беспомощности и безысходности не покидает всю ночь.
В тишине отчётливо возникают прошлое, безысходное настоящее и будущее. И даже отдельные бредовые крики, стоны и ругань спящих заключённых не отгоняли тишины, а ещё более подчёркивали твою отрешённость от жизни. Временами создавалось впечатление, что ты мог бы тронуть руками окружающую ночную тишину, облепившую твои мысли тоской и страхом. Барак молчал. Ушедший день вспоминался как тяжёлый, давящий кошмар. Смерть всё время стояла рядом, сопровождаемая побоями, унижением, голодом, осквернением и унижением человеческой души.
«В карцер тебя, гнида! На расстрел пошлю!» – с искажённым от злобы лицом кричало лагерное начальство. «Убью, пришибу!» – ежеминутно орали уголовники, и это были не пустые угрозы, а реальность, совершаемая ежечасно перед глазами. Ночь не возвращала сил, она истомляла, заставляла страдать больше, чем ушедший тяжёлый день. Заключённый «особого» жил без срока; один срок кончался, добавляли неведомо за что новый, и так пока не умрёшь. Надеяться не на что. Сотни дней, каждый из которых прожит на грани смерти и похож на другой.
Перевели меня в новый барак. На четвёртый день замечаю, идя к парашам, недалеко от входа человека, постоянно стоящего около своих нар. Что он делает ночью и стоя? Когда же спит? Случайно узнаю, что этот заключённый молится. Иногда уголовник, проходя мимо старика, скажет: «Шаманишь, поп?».
Всё равно мы должны здесь сдохнуть, а этот ещё молится. Зачем? Для чего молитва? Там, на воле, до лагеря, я слышал, что есть верующие и их ссылают, потому что они борются против власти. У нас в семье религия и суеверие считались признаком отсталости, некультурности. Что может дать человеку вера вообще, и во что можно верить здесь, в лагере особого режима, где все мы должны обязательно погибнуть? Отчаяние всё сильнее охватывало меня, жить не хватало сил.
Я решил умереть. (Для родных я давно уже умер, в Москве на их запрос, вероятно, уже дан ответ: «Не числится».) Решение принято: так жить нельзя. Я хочу умереть не тогда, когда захочет охрана или уголовники, когда добьёт мороз или голод. Я хочу умереть сейчас, теперь. Отмучился – и конец. Может быть, это трусость? Нет, необходимость! Бороться за жизнь можно тогда, когда есть надежда. В «особом» нет этой надежды – впереди мученическая смерть. Ночью я иду к парашам, там выступает балка, она уже испытана многими. Верёвку я украл на работах: обмотал вокруг себя и пронёс. Скорее кончать, а потом меня не будет... и хорошо.
Прохожу по коридору между нар, мимо старика. Он стоит и по-прежнему молится. Кругом спят. Старик, как всегда, ничего не замечает, он целиком ушёл в себя. Хочу быстро пройти мимо него. Вдруг старик оборачивается, берёт за руку и говорит: «Садитесь! Вы не один здесь, нас таких много, и с нами Бог!».
Я сажусь, а он говорит тихо, спокойно, проникновенно и доброжелательно. Слушаю старика и вдруг начинаю полушёпотом отвечать ему.
Я озлобленно отвечаю, оскорбляю, стараюсь уйти, а он, сжимая мне руку, тихо и спокойно говорит. Прерываю его, но он продолжает говорить о жизни, о том, что человек не имеет права сам уничтожать её, а должен сделать всё, чтобы сохранить. И вот наступает минута, когда я уже слушаю старика и начинаю отчётливо понимать, что он неведомыми путями подал мне руку помощи. Ничего не изменилось для меня в «особом», но я уже не одинок.
.jpg)
Автор фото: А. Ерин
Дар души
Он не навязывает мне своего Бога, он только упомянул о Нём. Сейчас старик просто помогает мне, и я вижу и понимаю, что он имеет какую-то особую внутреннюю силу, которой у меня нет. Я начинаю чувствовать, что этот человек берёт на себя всё мое безысходное горе и тяжесть лагерной жизни и он понесёт это вместе со мной; я не пойду больше к балке и навсегда остаюсь с этим стариком. Потом я узнаю, что он совсем не старик, а просто прожил несколько лет в «особом» и изнемождён до последней степени. Одни зовут его Пётр Андреевич, другие – отец Арсений, и это имя, образ и жизнь его забыть никогда нельзя.
Отец Арсений открыл новую жизнь, привёл к Богу, заново создал мое внутреннее «я». Поэтому хочу рассказать о нём самое главное, самое основное Говорить о нём можно бесконечно, дела его беспредельны, и имя им – Господь и Любовь, творимая во имя Бога ради людей. Помню его слова: «Каждый человек должен что-то оставить в жизни: построенный своими руками дом, посаженное дерево, написанную книгу – и всё это необходимо совершить не для себя, а для человека.
Чего бы ни касались твои руки, после твоей смерти найдёт прибежище часть тебя. Люди будут смотреть на взращённое тобою дерево или сделанную вещь, и в эти минуты ты снова будешь жить, так как принесёшь им радость, и, вспомнив тебя, они призовут Господне благословение. Неважно, что именно делаешь, важно – к чему ты прикасался, что меняло форму, становилось не таким, как раньше, а лучше, чтобы в этом новом оставалась частица тебя самого и всё совершалось бы во имя Господа и любви к людям».
«Но самое главное, – говорил отец Арсений, – в любом своём де́лании помогать человеку, облегчать его страдания, молиться за него».
Так поступал отец Арсений и учил тех, кто приходил к нему. Он отдавал самое лучшее, самое сокровенное тепло своей души, веру, опыт исповедания веры, учил молиться и разжигал в соприкасающемся с ним человеке искру Божественного. Кто из знающих его забудет дела, совершённые им? Сколько людей пришло к нему и унесло с собой всё это, и сколько радости, умиротворения, спокойствия взяли мы у отца Арсения!
Я пережил всё это сам, я видел, как на моих глазах перерождались, созидались, обновлялись души людей, и люди уходили верующими, унося с собой тепло, взятое у него. Вспоминая прошедшее и видя своё настоящее, я и сам начал передавать людям свет веры, любовь и доброту, полученные от отца Арсения. Много людей, живших с ним рядом, ушло из жизни, но они уходили не озлобленными и ожесточёнными, а озарёнными и освящёнными верой в Бога. И прошедшая мучительная жизнь не казалась им страшным кошмаром, а воспринималась как неизбежное испытание, как путь к Богу.
И часто, перед тем как уйти из жизни, эти люди сами успевали осветить своими делами путь другим. Если же человек встречался с отцом Арсением в свой последний смертный час, то и тогда он облегчал его страдания, и уходил этот человек со светлой успокоенной душой.
Дар души, данный отцу Арсению Господом, был так велик и приумножен трудами и жизнью, что, щедро раздавая людям своё богатство, этот человек не беднел, а только увеличивал его, сам не ведая того. Когда он говорил, то ты отчётливо понимал, что он знает о тебе больше, чем ты сам. Он знал, что будет с тобой. Глаза его смотрели открыто, внимательно, ласково. Глядя в них, ты начинал черпать силы и спокойствие, а когда он говорил, голос его убеждал, и человек верил ему (и убеждался потом, что он был прав).
Он был мужественный и сильный во всём, ничего не боялся в жизни. Бог был его знаменем, силой, прибежищем и упованием, с Ним он шёл среди тягот, мучений, страданий. В монашестве ему дали имя Арсений, что значит мужественный, и это было символично. Я вышел из лагеря на несколько лет раньше отца Арсения, много писал ему, а после освобождения разыскал и встретился с ним в старинном русском городке. Небольшой домик, комната, где он прожил последние годы своей жизни, не изгладятся из моей памяти.
Вы входили в комнату отца Арсения, и первое, что видели, – это иконы Владимирской и Казанской Божией Матери, Нерукотворного Спаса, Николая Угодника и Иоанна Богослова. Иконы были древнего письма, необычной тонкой работы, перед ними постоянно горели две лампадки: красная и зелёная, стоял хрустальный стакан, в котором всегда было несколько живых цветов. Здесь же, на столике, покрытом белой скатертью, лежали Евангелие, Псалтырь, Служебник и очередная Минея; на письменном столе, стоявшем у окна, лежали книги – богословские, по искусству и древней архитектуре, стихи современных и старых поэтов, технические труды и брошюры по атеизму.
У одной из стен стоял шкаф, забитый книгами, у другой стены располагался диван, на котором отец Арсений отдыхал днём и спал ночью. Три удобных старинных кресла дополняли обстановку, на стенах висело несколько картин, подаренных известными художниками, с которыми дружил отец Арсений. Почти все картины и