Вход / Регистрация
Жизненное кредо:
Человечность и компетентность

Журнал «Социум» №6-7. Июнь-июль 1991 год

Вина по наследству

«Про деда в нашем доме вообще не принято говорить. Родители себя с ума сводят, да и меня заодно, лишь потому, что дед при нацистах был какой-то там шишкой. Я его фотографии видела. Классные! Чёрная форма, сапоги – потрясный мужик! И причёска, и глаза стальные – перед таким, небось, все дрожали...».

(Из монолога немецкой девушки)

«Правда ли, что Ваш дедушка работал в управлении МГБ по борьбе с бандитизмом в Литве?» – «Правда. Мой дед был комитетчиком в Литве после войны, и я им горжусь необыкновенно!».

(Из диалога с известным ведущим ленинградской телепередачи «600 секунд»)

...Как давно это было написано: «Богаты мы, едва ли с колыбели, ошибками отцов и поздним их умом...». Классические строки Лермонтова, знакомые всем со школьного детства, сегодня обретают для многих осмысленно-трагическое звучание.

Что делать с грузом наследия прошлого, да не какого-то отвлечённого, а наполненного ошибками, часто непоправимыми, тяжестью реальной вины родного отца, деда? Как жить? Отмахнуться, отринуть его от себя? Защищать отцовские идеалы, не допуская и мысли о возможности неправедной жизни родного человека? Или принять это наследство на свой счёт и начать платить по нему – покаянием? Это основная идея книги австрийского журналиста Петера Зихровски «Родившиеся виновными. Дети из семей нацистов» (Sichrovski Р. Schuldig geboren. Kinder ans Nazifamilien. Koeln, 1987). Своими впечатлениями по прочтении этой книги делится советский журналист Алексей Григорьев.

Послевоенное чувство вины стало для немцев неким ферментом необратимости нетоталитарного жизнеустройства. Что, впрочем, не исключало рецидивов неонацизма, проявлявшихся по-разному.  В том числе и в такой "невинной" форме, как аукцион с продажей пишущей машинки "Ремингтон", на которой Гитлер отстукивал "Майн кампф"

Послевоенное чувство вины стало для немцев неким ферментом необратимости нетоталитарного жизнеустройства. Что, впрочем, не исключало рецидивов неонацизма, проявлявшихся по-разному. В том числе и в такой «невинной» форме, как аукцион с продажей пишущей машинки «Ремингтон», на которой Гитлер отстукивал «Майн кампф»

Читать монологи людей, родившихся в семьях немецких нацистов, как искренние в своём отречении от отцов, так и столь же искренние в своём восхищении ими, нелегко; вторые – ясно почему, а первые – из-за того, что дети, узнав о преступлениях родителей и ужаснувшись содеянному ими, в большинстве своём оказались сломленными жуткой тяжестью разоблачения. И уж совсем невыносимыми казались параллели между историческими судьбами двух наших стран и каких-либо конкретных лиц. Однако знакомство с подобными исповедями – непременное условие того, что называется преодолением прошлого. Особенно потому, что у нас в отличие от немцев не было Нюрнберга.

За годы тассовской работы в ФРГ мне часто приходилось слышать там от знакомых: «Мы не хотим говорить о минувшей войне! Мы не имеем ничего общего с тем, что творили предыдущие поколения! Разве мы, немцы, тоже не пострадали от войны и не страдаем от неё до сих пор?».

Сегодня мне неловко за то, что я настойчиво требовал гораздо большего от них, жаждал признания чужой вины и покаяния даже от тех, кто не знал либо не помнил долгой вальпургиевой ночи фашизма; барабанного боя и барабанных речей; напыщенных похоронных извещений с Восточного и иных фронтов; весны 45-го с громом последних сражений; истерикой фольксштурма и белыми полотенцами на подоконниках. А ведь надо было представить себе смятение этих умов и душ, когда вдруг выяснялось, что отец или дед в недалёком прошлом – не «честно сражавшийся за Отечество солдат», а гестаповский следователь, и что мать зарабатывала чины и деньги надсмотрщицей в концлагере или, наконец, что кто-то из близких родственников регулярно «стучал» в полицию на своих же – то ли по долгу службы, то ли в порядке «общественного долга».

Без такой потерянной генерации история Германии не могла обойтись. «В этой книге, – пишет П. Зихровски, – слово берёт спотыкающееся поколение. Оно спотыкается буквально обо всё – о прошлое своих родителей; об их трусость рассказать про это прошлое; об их неспособность признать свою вину. Следует подождать, пока из этого спотыкания родится уверенное движение вперёд».

Эти пожилые немцы, преследовавшиеся при наци, могли бы сброситься на недешевый гитлеровский "Ремингтон”,  чтобы, скорее всего, раскурочить машинку

Эти пожилые немцы, преследовавшиеся при нацистах, могли бы сброситься на недешёвый гитлеровский «Ремингтон», чтобы, скорее всего, раскурочить машинку

Послушайте голоса немцев – молодых и не очень, тех, кто тащит за плечами груз отнюдь не своего прошлого, невзирая даже на то, нравится ли ему это чужое прошлое или ужасает его. 16-летняя Штефани (в книге её монолог назван «Гордая») на дух не переносит атмосферу в родительском доме: отец и мать, вступив в секту «Свидетели Иеговы», «молятся, жалуются, молятся, плачут, молятся, спать ложатся... И всё из-за того, что деда нашего казнили по суду сразу после войны». Однако «можно что угодно болтать про нацистов, – вскидывает голову Гордая, – но смотрелись они обалденно. Нет, всё-таки было что-то такое в те времена! В школе нам показывали кинохронику: все марши, парады, народ вопит от восторга. Разве сегодня такое увидишь? Да, знаю, знаю, тяжёлое было время: война, жрать нечего, бомбы, евреев травили... Кто знает, и вправду было всё так уж плохо в ту пору?».

Стоит ли перебивать разошедшуюся девчонку? С возмущением возражать ей? Вряд ли. Лучше согласиться с рецензентом из газеты «Франкфуртер рундшау», который пишет: «Мы можем самым решительным образом её осуждать, но ведь она уже слышала это. Мы должны понять, что Штефани – внучка казнённого военного преступника – хочет жить во что бы то ни стало, жить без всякого стеснения, как это и свойственно молодёжи. Чувство определённой вины мы не можем ей предписать, оно приобретается с опытом, и ожидание его должно быть свободным от фарисейства, морализаторства и давления...».

А вот неонацисты из различных слоев немецкой молодежи, иные — и из бывшей ГДР, на "Ремингтон” Шикльгрубера скинулись бы и сохранили ее.Может быть, она им и досталась?

А вот неонацисты из различных слоёв немецкой молодёжи иные – и из бывшей ГДР на «Ремингтон» Шикльгрубера скинулись бы и сохранили её. Может быть, она им и досталась?

А бурный монолог Штефани продолжается: «Мне всё это надоело. Надоело слышать, что только мы, немцы, были плохими и что нам всем надо об этом постоянно напоминать. Что, значит «мы» начали войну, отравляли евреев газом, разрушили Россию? Я-то этого не делала, чёрт вас побери! А те, кого считали виновными, уже давно казнены в Нюрнберге. И дед мой туда угодил. Чего же теперь от меня хотят?..».

Штефани внимательно прислушивается к своей бабке, рассказывающей ей и про деда, и про Гитлера, которого видела вблизи несколько раз («Жаль, что потом Гитлер свихнулся, а то бы войну мы не проиграли... И евреев надо было уничтожить, иначе они бы сами Германию уничтожили!»). Штефани терпеть не может старшую сестру Бригитту: «Чего только она и её подружки не делают, чтобы «искупить вину»! Заседают в комитете за мир, в комитете за международное взаимопонимание, в комитете борьбы против ненависти к иностранцам – знаете, это уж на нервы действует! В один прекрасный день она создаст комитет поротых задниц и станет его председательшей!». И вот – финал, апогей, кульминация: «Хотелось бы пожить среди победителей, а не побеждённых. Посмотрите, как французы гордятся своей страной. Или англичане. Или даже русские. Я бы хотела быть такой гордой, как те люди. Держать высоко голову и верить в будущее. Даже если потом и пошло наперекосяк, всё равно поначалу-то было жуть как здорово!..».

1971 год. Канцлер ФРГ Вилли Брандт коленопреклоненный перед памятником жертвам варшавского гетто. Многие на Западе удивлялись тогда — не актерствовал ли он, и если да, то не переусердствовал ли? "Нет, — отвечал Вилли Брандт, — это был искренний порыв"

1971 год. Канцлер ФРГ Вилли Брандт коленопреклонённый перед памятником жертвам варшавского гетто. Многие на Западе удивлялись тогда – не актёрствовал ли он, и если да, то не переусердствовал ли? «Нет, – отвечал Вилли Брандт, – это был искренний порыв»

Слова, произнесённые 16-летней немкой, до боли знакомы, как знакомы нам и яростные схватки по поводу минувшего, происходящие между сестрой с братом – 43-летней Бригиттой и 38-летним Райнером (глава названа «Непримиримые»).

Бригитта: ...Твои тирады, по-моему, скорее направлены не против отца, а против тебя самого. Чего ты только не затевал, чтобы представить себя жертвой! Твой страх считаться отпрыском преступника страшно сказался на тебе.

Не лги самому себе! Ты по-прежнему сын немецкого офицера, даже когда в студенческих кружках университета читаешь свои разоблачительные доклады о фашизме. Ты остаёшься сыном немецкого офицера и когда во время уличных демонстраций дерёшься с так называемыми неонацистами... Неужто ты надеешься убежать от прошлого?..

Я горжусь отцом, я понимаю его. И всегда его защищала: в школе – от лживых учителей, которые все внезапно стали антифашистами, от своих «друзей», которые вдруг начали стыдиться дочери известного нациста.

Защищала и от тех, кто желал продолжить прошлое в настоящем и искал во мне союзницу.

Я знаю, что было в прошлом. Но я знаю, что, когда отец присоединился к нацистскому движению, он был твёрдо убежден, что поступает правильно.

Райнер: Что значит «поступал правильно»? Неужто он уже в 1933-м не мог понять, куда ведёт этот путь?

Знаешь, кто был наш отец? Трус! Преступник и трус! Марионетка, дослужившаяся до пенсии! Его врагами были не русские, французы и англичане. Его врагами были немцы, его соотечественники. Он ненавидел меня, потому что я испытывал меньше страха, чем он. Он всегда верил в то, что в результате войны и благодаря его партии появятся новые немцы или, по крайней мере, останутся лишь новые немцы. Но именно он-то и был старым немцем, носителем таких черт германского характера, которые, надеюсь, вскоре совсем перестанут существовать.

...Разговор старшего поколения с младшим о делах минувших может вестись в весьма спокойном, умеренном тоне, отчего внутренний раскол никак не становился меньше. Рассказывает 42-летняя Зузанна:

«Когда мне исполнилось шестнадцать, отец решил съездить в Освенцим и взял меня с собой. В своё время он работал в этом лагере и хорошо знал его. Мы присоединились к группе немецких туристов, которых сопровождал гид – бывший узник. Мне никогда не забыть увиденного. Наша группа в большинстве своём состояла из моих ровесников. Единственное различие между нами: они были детьми тех, кто преследовался при нацизме, а я...

Во время посещения мемориала отец не проронил ни слова. А потом, когда мы возвращались на машине в город, он стал объяснять мне, в чём, по его мнению, гид был неправ. Он говорил, что во время селекции вновь прибывших заключённых, по его подсчётам, 60 – 70 процентов сразу же отправили в газовые камеры, а остальных посылали на работы. Гид же, сопровождавший нас по мемориалу, сказал, что лишь «совсем немногие» оставались в живых после селекции. Во время экскурсии отец сохранил полную невозмутимость, а теперь вносил коррективы в рассказ гида...

Вспоминая сейчас об этом, я понимаю, что самым страшным в отце была его деловитость – последовательность в рассказах, тщательная детализация, аккуратность в изложении своих воспоминаний. Ни разу я не заметила у него хотя бы слезинки, никогда у него не прерывался от волнения голос. Неизменно монотонны были его объяснения, словно он их читал по написанному. Он сообщал об убийствах и преступлениях, не пытаясь оправдывать или опровергать страшные вещи, о которых сегодня пишут газеты или рассказывают школьные учебники. Но виновным – виновным! – он себя никогда не чувствовал...».

Немецкая конкретность – это не русская расплывчатость, но суть отношения к прошлому у многих и здесь, и там удивительно схожа. Только вместо «тщательной детализации и аккуратности в изложении» у нас скажут: «Времена были такие...» или пустятся в рассуждения о тогдашних «энтузиазме» и «вере в светлое завтра».

Прошлое безжалостно переплело судьбы виновных и безвинных, как, например, в семействе 40-летнего учителя Вернера – его отец, вернувшись в отпуск с фронта, донёс на тестя в гестапо, найдя в доме антифашистскую листовку. «Сын виновных и отец невинных, – говорит Вернер о себе, – я вижу цель в том, чтобы невинные использовали свой шанс стать настоящими людьми, шанс, упущенный виновными. Наше поколение – это те, кто испытывает угрызения совести. Быть может, дочери мои станут гордиться мною – не потому, что я их отец, а потому, что я порядочный человек».

В этих словах, может быть, и заключается решение дилеммы. С одним важным уточнением. Участие в массовых преступлениях или хотя бы непротивление им, наконец, нежелание говорить правду о них невозможно убрать из генетической памяти с помощью массового покаяния. Здесь может идти речь только о личном осмыслении прошлого. Вот что об этом говорит сам Вернер: «Безусловно, я знал и раньше о том, что именно творилось в годы фашизма, знал, что нередко продавали друг друга самые близкие люди. Но до сих пор это были рассказы о ком-то другом. Теперь же действующими лицами страшной драмы оказались мой дедушка и мой отец, всё впрямую коснулось меня лично – и я не видел никакого выхода.

На своих занятиях в школе я рассказываю эту историю в качестве примера того, как судьбы родных тебе людей делают наглядной историю народа. Сочетание зверства и обыденности – всё это будни фашизма, та «жизнь», которая сводила в одной семье нацистов и коммунистов».

Стоит ли вновь говорить о параллелях? О крови нашей гражданской войны, когда сын шёл на отца, а брат – на брата? Или о национальной катастрофе сталинщины, когда, по словам поэта, одна Россия сажала, а другая Россия сидела? И, наконец, о том, что страдания «детей из семей нацистов» без перевода должны быть понятны тем русским ровесникам, которые, подобно автору этих строк, помнят, как они радостно принимали лозунг «Сын за отца не отвечает» и славили «Великого Сталина за своё счастливое детство»?

Из журнала «Эхо планеты»

Ещё в главе «Семья-нация-страна»:

Вина по наследству
Знала бы Екатерина Вторая
Нежелательный вариант
Семь струн философии Ницше
ЦИТАТЫ