Вход / Регистрация
Жизненное кредо:
Человечность и компетентность

Журнал «Социум» №10-11. 1991 год

О русском бунте, семинарском нигилизме и разновидностях терроризма

«Натурализация» импортной идеологии

В 30-е годы прошлого столетия русская интеллигенция благоговела перед Фридрихом Шеллингом, в сороковые – перед Георгом Гегелем, а во второй половине столетия – перед его порождением – немецким социализмом. Тогдашняя русская молодёжь вдохнула в эти абстракции всю безмерную силу своей страстности, буквально оживила эти мёртвые идеи.

Религии человека, чьи догматы уже были сформулированы германскими профессорами, ещё не хватало апостолов и мучеников. Эту роль взяли на себя русские христиане, уклонившиеся от своего первоначального призвания, для чего им пришлось отринуть и Бога, и добродетель.

Д. И. Писарев, теоретик русского нигилизма, считал, что самые ярые фанатики – это дети и юноши. Сказанное им верно и по отношению к целым народам. Россия, в которой жил Дмитрий Писарев, была молодой нацией, появившейся на свет немногим более века назад с помощью акушерских щипцов, которыми орудовал Пётр I, в простоте душевной собственноручно рубивший головы бунтовщикам.

Неудивительно, что немецкая идеология в России была доведена до таких крайностей самопожертвования и разрушения, на которые немецкие профессора были способны разве что мысленно. Анри Стендаль усматривал главное отличие немцев от других народов в том, что размышления взвинчивают их вместо того, чтобы успокаивать. В ещё большей степени это верно и по отношению к России.

В этой юной стране, лишённой философских традиций, совсем ещё молодые люди усвоили немецкую идеологию и стали кровавым воплощением её выводов. «Пролетариат семинаристов» перехватил в то время инициативу великого освободительного движения, придав ему свою собственную исступлённость.

Вплоть до конца XIX века этих семинаристов насчитывалось всего несколько тысяч. И однако именно они, в одиночку противостоявшие самому могучему абсолютизму в истории, не только призывали к свержению крепостного права, но и реально способствовали освобождению сорока миллионов мужиков. Большинство из них поплатилось за эту свободу самоубийством, казнью, каторгой или сумасшедшим домом.

Их нередко называли и называют террористами. Если это так, то всю историю русского терроризма можно свести к борьбе горстки интеллектуалов против самодержавия на глазах безмолвствующего народа. Их нелёгкая победа в конечном счёте обернулась поражением. Принесённые же ими жертвы и самые крайности их протеста способствовали пробуждению какой-то новой жизни с доселе неизвестными ценностями.

«Интеллектуальный терроризм» и его апостолы

А. И. Герцен подхватывает слова В. Белинского, когда пишет, защищая нигилистическое движение: «Уничтожение старого – это зарождение будущего». Говоря о тех, кого он называл радикалами, русский литературовед С. А. Котляревский определяет их как апостолов, «которые хотели полностью отречься от прошлого и выковать человеческую личность на совершенно иной основе».

Нигилизм 60-х годов начался, по крайней мере внешне, с самого решительного отрицания, какое только можно себе представить, с отказа от любого действия, отнюдь не чисто эгоистического. Общеизвестно, что сам термин «нигилизм» был впервые употреблён И. С. Тургеневым в его романе «Отцы и дети», главный герой которого, Базаров, воплотил в себе законченный тип нигилиста.

Д. И. Писарев расхваливает этот образ, для большей ясности определяя его так: «Я чужд существующему строю вещей, я не желаю в него вмешиваться».

Отрицая всё, что не служит удовлетворению «эго», Писарев объявляет войну философии, «бессмысленному» искусству, лживой морали, религии и даже правилам хорошего тона. Он строит теорию интеллектуального терроризма. Вызов общественному мнению возводится им в ранг доктрины, причём такой, представление о которой может дать только образ Родиона Раскольникова, задающего себе вопрос: «Можно ли убить собственную мать?» – и отвечает на него: «Почему бы и нет, если я этого хочу и это мне полезно?»

Удивительно при этом, что нигилисты не стремились сколотить себе состояние, продвинуться по службе или беззастенчиво воспользоваться тем, что плывёт им в руки. Нигилисты, разумеется, найдутся в любом обществе, где могут занимать сколь угодно тёплые местечки. Но они не возводят свой цинизм в теорию, предпочитая при всех обстоятельствах, по крайней мере с виду, бескорыстное служение добродетели.

Русские нигилисты, о которых идёт речь, впадали в противоречие, бросая вызов обществу и видя в этом вызове утверждение некоей ценности. Они называли себя материалистами, их настольной книгой была «Сила и материя» Бюхнера. Но один из них признавался: «Ради Молешотта и Дарвина мы готовы пойти на виселицу или на плаху», – иными словами, учение о материи было для них куда важнее, чем сама материя.

Учение, принявшее, таким образом, обличье религии и фанатической веры. Тот, кто в подобной среде осмеливался заикнуться о бессмертии души, подлежал немедленному отлучению. Владимир Вейдле был прав, определяя нигилизм как рационалистическое мракобесие. Разум у нигилистов странным образом занял место религиозных предрассудков; наименьшим противоречием в системе мышления этих индивидуалистов следует считать тот факт, что они избрали в качестве образа мышления самое вульгарное наукообразие. Они отрицали всё, кроме самых плоских истин.

Однако, избрав своим догматом разум в наиболее куцем его виде, нигилисты стали образцом для своих последователей. Они не верили ни во что, кроме разума. Но вместо скептицизма избрали апостольское рвение и сделались социалистами. В этом их противоречие. Подобно всем незрелым умам, они, одновременно испытывая и сомнения, и потребность в убеждённости, стремились придать отрицанию непримиримость и страсть религиозной веры. Тот же Вейдле цитирует презрительную фразу Владимира Соловьёва, изобличающую это противоречие: «Человек произошёл от обезьяны, следовательно, мы должны любить друг друга».

Д. Писарев, мысленно не отступавший перед убийством матери, сумел найти справедливые слова для обличения несправедливости. Он, желавший беззастенчиво наслаждаться жизнью, хлебнул лиха в тюрьме. Избыток выставленного напоказ цинизма в конце концов привёл его к познанию любви, изгнанию из её царства и мукам отверженности: он закончил жизнь не царственной личностью, которой мечтал стать, а жалким исстрадавшимся человеком, лишь величием своего духа озарившим историю.

Апостол двойной игры

М. А. Бакунин воплотил в себе те же противоречия, но куда более эффектным образом. Он умер накануне террористической эпопеи, в 1876 году, успев, однако, заранее осудить покушения и разоблачить «Брутов своей эпохи», к которым, впрочем, питал уважение, поскольку порицал Герцена за то, что тот открыто критиковал неудавшееся покушение Дмитрия Каракозова на Александра II в 1866 году. Это уважение имело свои причины.

М. А. Бакунин наряду с В. Г. Белинским и нигилистами несёт ответственность за последствия этих трагических событий, в основе которых лежал бунт личности. Но он привнёс в этот процесс и нечто новое – семена того политического цинизма, который превратился в законченную доктрину у Нечаева.

Цель Михаила Бакунина – ни более ни менее как «Вселенская и подлинно демократическая Церковь свободы». Это и есть его религия, ибо он настоящий сын своего века. В его «Исповеди», обращённой к Николаю I, достаточно искренне звучат те места, в которых он утверждает, что вера в грядущую революцию далась ему только в результате «сверхъестественных и тяжких усилий», с которыми он подавлял внутренний голос, твердивший ему «о бессмысленности надежд».

А вот его теоретический имморализм был куда более решительным; он то и дело нырял в эту стихию с наслаждением дикого зверя. Историей движут всего два принципа – государство и революция, революция и контрреволюция, которые невозможно примирить, ибо между ними идёт смертельная борьба. Государство – это преступление. «Даже самое малое и безобидное государство преступно в своих вожделениях». Стало быть, революция – это благо. Борьба между этими двумя принципами перерастает рамки политики, превращаясь в схватку божественного и сатанинского начал.

Михаил Бакунин недвусмысленно вводит в теорию революционного движения одну из тем романтического бунта. Пьер Прудон тоже считал Бога олицетворением Зла и призывал: «Гряди, Сатана, оболганный нищими и королями!» В сочинениях М. А. Бакунина ещё отчётливей выявляется вся подоплёка бунта, который лишь внешне выглядит политическим. «Нам говорят, что Зло – это сатанинский бунт против божественной власти, а мы видим в этом бунте плодотворную завязь всех человеческих свобод».

Итак, борьба против всего сущего будет беспощадной и бесчеловечной, ибо единственное спасение – в истреблении. «Страсть к разрушению – это творческая страсть».

Здесь вспоминается французский анархист Эрнест Кёрдеруа, который в своей книге «Ура, или Казацкая революция» призывал северные орды к всеобщему разрушению. Он тоже хотел «поднести пылающий факел к отчему дому» и признавался, что уповает только на социальный потоп и хаос. В подобных высказываниях сквозит идея бунта в чистом виде, в своей биологической сущности. Вот почему Михаил Александрович Бакунин оказался единственным в своё время мыслителем, с исключительной яростью обрушившимся на правительство, состоящее из учёных.

Наперекор всем отвлечённым догмам он встаёт на защиту человека как такового, полностью отождествляемого с бунтом, в котором тот участвует. Он восхваляет разбойника с большой дороги и вождя крестьянского бунта, его любимые герои – это Стенька Разин и Пугачёв, ведь все эти люди, не имея ни программ, ни принципов, сражались за идеал чистой свободы. М. А. Бакунин вводит бунтарское начало в самую сердцевину революционного учения. «Жизненная буря – вот что нам надо. И новый мир, не имеющий законов и потому свободный».

Но будет ли мир без законов свободным миром? Этот вопрос стоит перед каждым бунтом. Если бы на него надлежало ответить Михаилу Бакунину, его ответ был бы недвусмысленным. Хотя он при всех обстоятельствах и со всей ясностью высказывался против авторитарной формы социализма, но, как только ему приходилось обрисовывать общество будущего, он, не смущаясь противоречием, определял его как диктатуру.

М. А. Бакунин надеялся, что в освобождённой России установится «твёрдая власть диктатуры... не ограниченная ничем и никем». Бакунин в той же мере, что и его противник Маркс, способствовал выработке ленинского учения. Кстати, мечта о революционной славянской империи в том виде, в каком Михаил Бакунин изложил её царю, была – вплоть до таких деталей, как границы, – осуществлена Сталиным. Эти концепции, принадлежащие человеку, осмелившемуся утверждать, что основной движущей силой царской России был страх, и отвергавшему марксистскую теорию диктатуры пролетариата, могут показаться противоречивыми.

Но противоречие это показывает, что истоки авторитарных учений хотя бы отчасти – нигилистические. А Михаил Бакунин хоть и стремился к всеобщей свободе, но залог её осуществления видел в столь же всеобщем разрушении. Разрушить всё – значит обречь себя на созидание без всякого фундамента, так что возведённые стены придётся потом подпирать спинами. Тот, кто целиком отбрасывает прошлое, не сохраняя даже того, что могло бы служить революции, вынужден искать оправдание для себя только в будущем, а до той поры возлагает на полицию заботы об оправдании настоящего.

М. А. Бакунин возвещал наступление диктатуры не вопреки своей страсти к разрушению, а в соответствии с ней. И ничто не могло остановить его на этом пути, поскольку в горниле всеобщего отрицания он испепелил, в числе прочего, и моральные ценности. В своей «Исповеди», обращённой к царю и потому намеренно заискивающей, – ведь с её помощью он рассчитывал обрести свободу – Михаил Александрович Бакунин даёт впечатляющий пример двойной игры в революционной политике. А в «Катехизисе революционера», написанном, как полагают, в Швейцарии вместе с Сергеем Геннадиевичем Нечаевым, представлен образец – даже если потом автор вынужден был от него отказаться – того политического цинизма, который с тех пор тяготел над революционным движением.

Апостол расправы

Сергей Нечаев был менее известной, но ещё более таинственной и показательной фигурой, чем М. А. Бакунин, его стараниями нигилизм как связная доктрина был доведён до пределов возможного. Этот человек, почти не знавший противоречий, появился в кругах революционной интеллигенции примерно в середине 60-х годов и умер в безвестности в 1882 году.

За этот краткий промежуток времени он не переставал выступать в роли искусителя: его жертвами были окружавшие его студенты, революционеры-эмигранты во главе с Михаилом Бакуниным и, наконец, его тюремная стража, которую он сумел вовлечь в фантастический заговор. Едва появившись на люди, он уже был твёрдо убеждён в правоте своих мыслей.

М. А. Бакунин был до такой степени им обворожён, что согласился облечь его фиктивными полномочиями, ведь в этой непреклонной натуре ему открылся идеал, который он хотел бы навязать другим и до какой-то степени воплотить в себе самом, если бы ему удалось избавиться от собственной мягкосердечности.

С. Г. Нечаев не довольствовался ни заявлениями о том, что следует соединиться «с диким разбойничьим миром, этим истинным и единственным революционером в России», ни повторением фраз Михаила Бакунина о том, что политика должна стать религией, а религия – политикой. Он был жестоким монахом безнадёжной революции; самой явной его мечтой было основание смертоносного ордена, с чьей помощью могло бы расширить свою власть и в конечном счёте восторжествовать мрачное божество, которому он поклонялся.

Он не только разглагольствовал на темы всемирного разрушения, но и настойчиво внушал тем, кто посвятил себя революции, формулу «Всё позволено», не говоря уже о том, что сам позволял себе всё. «Революционер – это человек заранее обречённый. У него не может быть ни любовных связей, ни имущества, ни друзей. Он должен отречься даже от своего имени. Всё его существо должно сосредоточиться на единой страсти – революции».

Ведь если история, чуждая всяких моральных принципов, есть всего лишь поле битвы между революцией и контрреволюцией, то человеку остаётся только полностью слиться с одним из этих двух начал, чтобы вместе с ним погибнуть или победить. С. Г. Нечаев доводит эту логику до конца. В его лице революция впервые открыто отрекается от любви и дружбы.

Требование справедливости – не единственное оправдание многовековой революционной страсти, которая, помимо прочего, опирается также и на мучительную потребность в дружбе, особенно сильную перед лицом враждебных небес. Людей, умирающих во имя справедливости, во все времена именовали «братьями».

Их ненависть была обращена лишь к неприятелю и, таким образом, поставлена на службу угнетённым. Но если революция становится единственной ценностью, она требует от революционера всего, в том числе доноса, оговора и предательства единомышленников. Насилие, поставленное на службу абстрактной идее, обращается теперь как на врагов, так и на друзей. Лишь с наступлением царства одержимых стало возможным утверждение, что революция сама по себе значит неизмеримо больше, нежели те, ради которых она совершается, и что дружба, которая до сих пор скрашивала горечь поражений, должна быть принесена в жертву и предана забвению вплоть до неведомого ещё дня победы.

Таким образом, своеобразие Сергея Нечаева в том, что он вознамерился оправдать насилие, обращённое на собратьев. С. Г. Нечаев основал в России свою собственную организацию под названием «Народная расправа». В её Уставе содержался пункт, касающийся тайного центрального комитета, безусловно необходимого для любого военного или политического объединения, – комитета, которому должны были беспрекословно подчиняться все рядовые члены. Но С. Г. Нечаев не только милитаризировал революцию, он считал, что её руководители вправе употреблять по отношению к подчинённым ложь и насилие. Желая вовлечь колеблющихся в задуманное им предприятие, он и сам начал со лжи, назвав себя посланником этого ещё не созданного центрального комитета, обладающего, по его словам, неограниченными полномочиями.

Более того, он разделил революционеров на несколько разрядов: к первому, то есть к вожакам, относятся те, кто может «смотреть на других как на часть общего революционного капитала, отданного в их распоряжение». Вполне возможно, что политические деятели на протяжении всей истории думали именно так, но никогда не решались сказать об этом вслух.

Во всяком случае, до С. Г. Нечаева никто из революционных вожаков не рискнул открыто провозгласить этот принцип. Ни одна из революций до той поры не осмелилась заявить в первых же строках своих скрижалей, что человек – это всего лишь слепое орудие. Ряды её участников пополнялись с помощью традиционных призывов к мужеству и духу самопожертвования. Сергей Нечаев же решил, что колеблющихся можно шантажировать и терроризировать, а доверчивых – обманывать.

Даже те, кто лишь воображают себя революционерами, могут пригодиться, если их систематически подталкивать к совершению особо опасных акций. Что же касается угнетённых, то раз уж им предстоит полная и окончательная свобода, их можно угнетать ещё больше. Их потери обернутся благом для угнетённых грядущих поколений. С. Г. Нечаев возводит в принцип положение, согласно которому следует всячески подталкивать правительство к репрессивным мерам, ни в коем случае не трогать тех его официальных представителей, которые особенно ненавистны населению, и, наконец, всемерно способствовать усилению страданий и нищеты народных масс.

Все эти «благие» намерения обрели подлинный смысл только сегодня – Сергей Геннадиевич Нечаев не дожил до триумфа своих идей. Он успел лишь пустить их в ход во время убийства студента Иванова – события, настолько поразившего воображение современников, что Фёдор Михайлович Достоевский сделал его одной из тем своих «Бесов». Иванов, чья единственная вина заключалась в том, что он усомнился в существовании мифического «центрального комитета», чьим посланцем называл себя Сергей Нечаев, противопоставил себя революции, противопоставив тому, кто отождествлял себя с нею. И, следовательно, подписал себе смертный приговор.

Когда революция становится единственной ценностью, ни о каких правах не может быть и речи, остаются одни только обязанности. Но, с другой стороны, во имя исполнения этих обязанностей кое-кто присваивает себе все права. Так поступил и сам С. Г. Нечаев. Не тронувший пальцем ни одного тирана, он во имя общего дела расправляется с Ивановым, заманив его в ловушку. А потом бежит из России и встречается с Михаилом Александровичем Бакуниным, который отворачивается от него, осуждая эту «омерзительную» тактику.

Но можно ли называть подобную тактику «омерзительной», если революция, как утверждал сам Михаил Бакунин, является единственным благом? С. Г. Нечаев и впрямь находился на службе у революции, радея не о себе, а об общем деле. Выданный швейцарскими властями царскому правительству, он мужественно держался на суде. А приговорённый к двадцати пяти годам тюрьмы, не прекратил своей деятельности и в крепости, сумел распропагандировать команду Алексеевского равелина, строил планы убийства царя, но потерпел неудачу и был снова судим. Смерть в глубине каземата, на исходе двенадцатого года заключения, увенчала биографию этого мятежника, ставшего родоначальником высокомерных вельмож революции.

С этого момента в её лоне окончательно восторжествовала вседозволенность, убийство было возведено в принцип. Однако в начале 70-х годов, с обновлением народничества, явилась надежда, что это революционное движение, чьи истоки восходят к декабристам, а также социализму П. Л. Лаврова и А. И. Герцена, сумеет затормозить развитие политического цинизма, представленного С. Г. Нечаевым. Народники обратились к «живым душам», призывая их «идти в народ» и просвещать его, чтобы потом он сам пошёл по пути свободы.

«Кающиеся дворяне» оставляли свои семьи, одевались в отрепья и отправлялись читать проповедь мужику. Но тот смотрел на них искоса и помалкивал. А то и выдавал новоявленных апостолов жандармам. Неудача, постигшая этих прекраснодушных мечтателей, неминуемо должна была отбросить движение к нечаевскому цинизму или, по меньшей мере, к практике насилия. Интеллигенция, не сумевшая сплотить вокруг себя народ, вновь почувствовала себя одинокой перед лицом самодержавия.

Одержимые бесом революции

1878 год был годом рождения русского терроризма. 24 января, накануне суда над ста девяноста тремя народниками, совсем ещё юная девушка Вера Засулич стреляет в генерала Трепова, губернатора Санкт-Петербурга. Оправданная судом присяжных, она вслед за тем ускользнула от царской полиции. Этот револьверный выстрел вызвал целую волну репрессий и покушений, которые следовали друг за другом.

В том же году член «Народной воли» С. М. Кравчинский выпускает памфлет «Смерть за смерть», в котором содержится апология террора. Последствия не заставили себя ждать. Жертвами покушений в Европе стали немецкий кайзер, король Италии и король Испании. Начиная с этого момента, весь конец XIX века, как в России, так и на Западе, ознаменован непрекращающейся серией убийств. В 1881-м боевиками «Народной воли» был убит русский царь Александр II. Софья Перовская, Андрей Желябов и их сподвижники повешены...

В России, где покушения на второстепенных представителей власти никогда не прекращались, в 1903 году возникает боевая организация партии эсеров – группа самых поразительных фигур русского терроризма. Убийство В. К. Плеве Е. С. Сазоновым и Великого князя Сергия Иваном Каляевым знаменуют собой апогей тридцатилетнего кровавого апостольства и завершают эпоху мучеников революционной религии.

Нигилизм, тесно связанный с развитием этой обманчивой веры, завершается, таким образом, терроризмом. С помощью бомбы и револьвера, а также личного мужества, с которым эти юноши, жившие в мире всеобщего отрицания, шли на виселицу, они пытались преодолеть свои противоречия и обрести недостающие им ценности. До них люди умирали во имя того, что знали, или того, во что верили. Теперь они стали жертвовать собой во имя чего-то неведомого, о котором было известно лишь одно: необходимо умереть, чтобы оно состоялось.

До сих пор шедшие на смерть обращались к Богу, отвергая человеческое правосудие. А знакомясь с заявлениями смертников интересующего нас периода, поражаешься тому, что все они, как один, взывали к суду грядущих поколений. Лишённые высших ценностей, они смотрели на эти поколения как на свою последнюю опору.

Ведь будущее – единственная трансцендентность для безбожников. Взрывая бомбы, они, разумеется, прежде всего стремились расшатать и низвергнуть самодержавие. Но сама их гибель была залогом воссоздания общества любви и справедливости, продолжением миссии, с которой не справилась церковь. По сути дела, они хотели основать церковь, из лона которой явился бы новый бог. Но разве дело лишь в этом? Их добровольное нисхождение в мир греха и смерти породило только обещание неких будущих ценностей, и весь дальнейший ход истории позволяет нам утверждать, что они погибли напрасно, так и оставшись нигилистами.

«Разве можно говорить о терроре, не участвуя в нём?» – восклицает Иван Каляев. Все его товарищи по боевой организации эсеров оказались на высоте этих слов. То были требовательные к себе люди. Последние в истории бунта, кто целиком принял вместе со своей судьбой свою трагедию. Живя террором, они верили в него...

Они торопились войти в историю. Когда Иван Каляев, например, в 1903 году решил, вместе с Б. В. Савинковым, принять участие в террористической деятельности, ему было всего двадцать шесть лет. А через два года этот «Поэт», как его называли, был уже повешен. Стремительная, что и говорить, карьера.

Для того, кто с некоторым пристрастием изучает историю этого периода, Иван Каляев, с его головокружительной судьбой, представляется самой показательной фигурой терроризма. И. Каляев был верующим. За несколько минут до неудавшегося покушения Борис Савинков видел, как он молился перед уличной иконой, держа бомбу в одной руке и крестясь другой. Но в конце концов и он отрёкся от религии, не приняв перед казнью последнего причастия. Конспирация вынуждала их жить отшельниками. Им разве что теоретически была ведома могучая радость всякого деятельного человека, рождающаяся в общении с коллективом.

Но узы дружбы заменяли им все иные привязанности. Е. С. Сазонов называл их союз «рыцарским» и так объяснял это понятие: «Наше рыцарство было проникнуто таким духом, что слово «брат» ещё недостаточно ярко выражает сущность наших отношений». С другой стороны, показательна и такая фраза, обращённая Войнаровским к любимой женщине, фраза, звучавшая, по его собственному признанию, «довольно комично», но тем не менее полностью отражавшая его настроения: «Я прокляну тебя, если опоздаю к товарищам».

Крестная ноша палача

Эта сплочённая горстка людей, затерявшихся среди русской толпы, избрала себе ремесло палачей, к которому их ничто не предрасполагало. Они были воплощением парадокса, объединявшего в себе уважение к человеческой жизни вообще и презрение к собственной жизни, доходившее до страсти к самопожертвованию. Иван Каляев тоже готов был в любой миг пожертвовать жизнью. Более того, он страстно желал этой жертвы. Во время подготовки к покушению на В. К. Плеве он предлагал броситься под копыта лошадей и погибнуть вместе с министром.

И в то же время эти палачи, бестрепетно ставившие на карту собственную жизнь, долго колебались, прежде чем посягнуть на жизнь других. Первое покушение на Великого князя Сергия не состоялось по той причине, что Иван Каляев, поддержанный всеми своими товарищами, отказался поднять руку на детей, находившихся в великокняжеском экипаже. Борис Савинков воспротивился покушению на адмирала Фёдора Васильевича Дубасова в скором поезде Петербург – Москва: «При малейшей неосторожности снаряд мог взорваться в вагоне и убить посторонних людей». Позже он с негодованием отверг мысль о привлечении к делу шестнадцатилетнего подростка.

Столь явственное самозабвение в сочетании со столь глубокой тревогой за жизнь других позволяет предположить, что эти разборчивые убийцы осознавали свою бунтарскую судьбу как сгусток крайних противоречий. Надо думать, что, принимая необходимость насилия, они всё же признавали его неоправданность. Убийство было для них неотвратимым, но и непростительным актом.

Столкнувшись со столь чудовищной проблемой, посредственные натуры чаще всего предают забвению одну из её сторон. Либо они во имя формальных принципов объявляют непростительным всякое прямое насилие и допускают тем самым рост скрытого насилия на всемирно-историческом уровне, либо от имени истории провозглашают его неизбежность и громоздят убийство на убийство до тех пор, пока эта история не превратится в сплошное подавление всего, что восстаёт в человеке против несправедливости.

Но те склонные к крайностям натуры, о которых идёт речь, не забывали ничего. Не в силах оправдать того, что они считали необходимым, они решили найти оправдание в самих себе и ответить самопожертвованием на стоявший перед ними вопрос. Одна жизнь представала расплатой за другую, и обе эти жертвы служили залогом неких грядущих ценностей. Иван Каляев и другие верили в равноценность жизней и, таким образом, не ставили идею выше человеческой жизни, хотя убивали по идейным побуждениям. Строго говоря, они жили на высоте идеи. И в конце концов оправдывали её, воплощая в собственной смерти.

На смену этим людям явятся другие; одухотворённые той же всепоглощающей идеей, они тем не менее сочтут методы своих предшественников сентиментальными и откажутся признавать, что жизнь одного человека равноценна жизни другого. Они поставят выше человеческой жизни абстрактную идею, пусть даже именуемую историей, и, заранее подчинившись ей, постараются подчинить ей других. Сравнительно с будущим воплощением идеи жизнь человеческая может быть всем или ничем. Чем сильнее грядущие «математики» будут верить в это воплощение, тем меньше будет стоить человеческая жизнь. А в самом крайнем случае – ни гроша.

А. Желябов, организовавший покушение на Александра II и схваченный за двое суток до гибели царя, просил, чтобы его казнили вместе с настоящим убийцей. Андрей Желябов встретил смерть с улыбкой.

Дело в том, что А. Желябов стремился избежать обвинений, которые постигли бы его наравне с Николаем Рысаковым, если бы он остался в одиночестве после того, как стал реальным участником или пособником убийства. У подножия виселицы Софья Перовская обняла Андрея Желябова и двух его друзей, но отвернулась от Николая Рысакова, который умер в одиночку, став предателем новой религии.

Для Андрея Желябова его смерть в кругу собратьев была равносильна оправданию. Убийца виновен лишь в том случае, если соглашается жить после убийства или предаёт своих сообщников. А его смерть целиком заглаживает как вину, так и само преступление. Именно поэтому Шарлотта Корде могла крикнуть Фукье-Тенвилю, общественному обвинителю революционного трибунала: «Чудовище, да как ты смеешь называть меня убийцей!» То было душераздирающее и молниеносное постижение человеческой ценности, которая представала на полпути между невинностью и виной, разумом и безумием, временем и вечностью. В миг этого откровения – но не раньше! – на отчаявшихся узников нисходит странная умиротворённость, свидетельство окончательной победы.

Через много лет лейтенант Пётр Петрович Шмидт писал перед расстрелом: «Моя смерть подведёт итог всему – и дело, за которое я стоял, увенчанное казнью, пребудет безупречным и совершенным». А Иван Каляев, представший перед судом не в роли обвиняемого, а в роли обвинителя и приговорённый к повешению, твёрдо заявил: «Я считаю свою смерть последним протестом против мира крови и слёз».

В конце нигилизма

Итак, здесь, в конце пути, пройденного нигилизмом, у самого подножия виселицы, возрождаются прежние ценности. Они – отражение формулы мятежного духа: «Я бунтую, следовательно, мы существуем».

Суть этих ценностей – в лишениях и одновременно в ослепительной уверенности. Именно она предсмертным отблеском озарила лицо Доры Бриллиант при мысли о тех, кто отдал жизнь во имя нерушимой дружбы; она толкнула Егора Сазонова к самоубийству на каторге в знак протеста против нарушения прав его собратьев; она снизошла и до Нечаева, когда он ответил пощёчиной жандармскому генералу, который склонял его к доносу на товарищей. Наделённые этой уверенностью, террористы утверждали братство людей и в то же время ставили себя над этим братством, в последний раз в истории доказывая, что истинный бунт – это источник духовных ценностей.

Благодаря им девятьсот пятый год стал вершиной революционного порыва. Затем начинается упадок. Церковь не состоит из одних мучеников, они лишь скрепляют её и служат ей оправданием. Вслед за ними приходят священники и святоши. Последующие поколения революционеров уже не станут стремиться к размену жизней.

Будучи готовыми к смертельному риску, они постараются беречь себя для служения революции. Иными словами, согласятся взять на себя всю полноту виновности. Готовность к самоуничижению – вот точнейшая характеристика революционеров XX века, ставящих революцию и мирскую церковь превыше самих себя. Иван Каляев же, напротив, доказывает, что революция, будучи необходимым средством, не есть самодовлеющая цель. Тем самым он возвышает, а не принижает человека.

Иван Каляев сомневался до конца, но колебания не мешали ему действовать; именно в этом он предстаёт перед нами как чистейшее воплощение бунта. Кто согласен умереть, расплатиться жизнью за жизнь, тот – каковы бы ни были отрицаемые им идеи – тем самым утверждает некую ценность, превосходящую его самого как историческую личность. И. Каляев всю свою жизнь посвящает истории, но в миг кончины он возвышается над нею. В каком-то смысле можно сказать, что он предпочитает ей самого себя. Но что такое он сам – личность, без колебаний приносимая им в жертву, или ценность, которую он воплощает в себе и наделяет жизнью? Ответ не оставляет сомнений: Иван Каляев и его собратья восторжествовали над нигилизмом.

Неинтеллектуальный терроризм или тотальная диктатура

Но торжество это мимолётно, ведь оно совпадает с гибелью. Нигилизму было суждено пережить тех, кто его преодолел. Политический цинизм продолжает прокладывать себе путь в самой сердцевине партии эсеров. Евно Азеф, пославший Ивана Каляева на смерть, ведёт двойную игру, выдавая революционеров охранке и совершая покушения на министров и великих князей.

Его провокационная деятельность вдохновляется пресловутым лозунгом «Всё позволено» и отождествляет историю с абсолютной ценностью. Этот нигилизм, уже успевший оказать влияние на индивидуалистический социализм, заражает и так называемый «научный социализм», появившийся в России в 80-е годы. Совокупному наследию С. Г. Нечаева и Маркса суждено было породить тотальную революцию XX века. В то время как индивидуальный терроризм преследовал последних представителей «божественного права», терроризм государственный готовился окончательно искоренить это право из общественной практики. Техника захвата власти для осуществления этих конечных целей начинает преобладать над попытками их идейного оправдания.

И в самом деле, именно у Петра Ткачёва, товарища и духовного брата Сергея Нечаева, Ленин заимствует концепцию захвата власти, которая кажется ему «великолепной» и которую он резюмирует так: «строжайшая тайна, тщательный отбор участников, воспитание профессиональных революционеров». П. Н. Ткачёв, под конец жизни сошедший с ума, оказался посредником между нигилизмом и военным социализмом. Будучи врагом искусства и морали, он в этой тактике стремился лишь к примирению рационального с иррациональным. Его целью было достижение равенства между людьми посредством захвата государственной власти.

Что же касается самих методов борьбы, то чёткое представление о них даёт замысел Петра Ткачёва, согласно которому всё население России старше двадцати пяти лет подлежит уничтожению ввиду его неспособности к восприятию новых идей. Этот поистине гениальный замысел будет в значительной мере воплощён на практике современной супердержавой, где принудительное образование детей будет осуществляться терроризированными взрослыми.

Цезарианский социализм осудит, разумеется, практику индивидуального терроризма, но лишь в той мере, в какой она воскрешает ценности, несовместимые с владычеством исторического разума. И в то же время возвратится к террору на уровне государства, оправдывая его необходимостью построения обоготворённого человеческого общества.

Здесь завершается диалектический виток – и бунт, оторванный от своих истинных корней, подчинившийся истории и потому предавший человека, стремится теперь поработить весь мир. Тогда начинается предсказанная в «Бесах» эпоха шигалёвщины. Герой романа Достоевского нигилист Верховенский избрал своим девизом волю к власти, ибо только она даёт возможность руководить историческим процессом, не ища оправданий ни в чём, кроме самой себя. Свои идеи он позаимствовал у «филантропа» Шигалёва, для которого любовь к людям служит оправданием их порабощения.

«Выходя из безграничной свободы, я заключаю безграничным деспотизмом». Безграничная свобода, то есть всеобъемлющее отрицание, может существовать и быть оправданной лишь тогда, когда она ведёт к созданию новых ценностей, отождествляемых с благом всего человечества. Если же этот процесс запаздывает, человечество может погибнуть в братоубийственной схватке.

Наикратчайший путь к этим новым скрижалям лежит через тотальную диктатуру. «Одна десятая доля получает свободу личности и безграничное право над остальными девятью десятыми. Те же должны потерять личность и обратиться вроде как в стадо и при безграничном повиновении достигнуть рядом перерождений первобытной невинности, вроде как бы первобытного рая, хотя, впрочем, и будут работать».

Таким образом, здесь предвосхищены тоталитарные теократии XX века с их государственным террором. Новые сеньоры и великие инквизиторы, использовав бунт угнетённых, воцарились теперь над частью нашей истории. Их власть жестока, но они, как романтический Сатана, оправдывают свою жестокость тем, что эта власть не всякому по плечу. «Желание и страдание для нас, а для рабов шигалёвщина».

В эту эпоху появляется новая и довольно отвратительная порода подвижников. Их подвиг состоит в том, чтобы причинять страдания другим; они становятся рабами собственного владычества. Чтобы человек сделался богом, нужно, чтобы жертва унизилась до положения палача. Вот почему судьба жертвы и палача в равной степени безнадёжна. Ни рабство, ни владычество отныне не тождественны счастью: владыки угрюмы, рабы унылы. Мучить народ – это ужасное преступление, но как избежать мучений для людей, если из них решено сделать богов?

Обожествивший себя человек выходит за пределы, в которых держал его бунт, и неудержимо устремляется по грязному пути террора, с которого история так до сих пор и не свернула.

Альбер Камю
Из книги «Человек бунтующий», Политиздат, М., 1990
Статья иллюстрирована рисунками Эрнста Неизвестного

Ещё в главе «Прошлое - настоящее - будущее»:

О русском бунте, семинарском нигилизме и разновидностях терроризма
Наступит ли время Бердяева?
ЦИТАТЫ